— Смотрите, какие ярко мерцающие звезды над нами! А вон из-за горы надвигается тропический дождик. Знаете, это даже очень хорошо, что мы с вами так едем. В вагонах было бы хуже. Там воздух прямо-таки антисанитарный. И все ужасно боятся простудиться и не открывают окон. А на рассвете мы будем уже на Араксе. О, черт!
Вагон так рвануло, что он чуть не слетел.
— Вешать их надо! — крикнул он. Грохот поезда все усиливался.
— Кого?
— Царских взяточников, которые такие дороги строят! Ну, да революция скоро всех их сметет!
— Скоро ли станция? Я не могу больше висеть так! Рука затекла! Я не могу больше держаться! — кричал Ослабов.
— Держитесь! Вам же надо доехать? Главное, не смотрите в пропасть. Революция…
Ослабов тут только заметил, что поезд мчится действительно над пропастью. Справа подымались горы, а слева, сейчас же за низкими кустарниками, зияла чернотой, дышала сыростью и гремела со дна речкой глубокая пропасть. У Ослабова закружилась голова, холодные мокрые ветки уже не первый раз хлестнули его по лицу, тормоза выли, вагоны скрипели и метались из стороны в сторону, спуск был такой, что даже прицепленный сзади паровоз мало помогал.
— Подождите! — крикнул Ослабов, чувствуя, что изнемогает, и желая опереться на Цивеса, безмятежно мотавшегося со всей этой системой, как будто он был не пассажиром, а планетой при своем солнце.
— Нет! — прорезал железный грохот голос Цивеса, — ждать мы не будем! Мы начнем, а западный пролетариат подтянется. Мы уже начали, а если б не война…
— Подоприте меня сзади!
— Революция неизбежна! Империалистическая война…
— Мне бы только переменить точку опоры…
— Буржуазия потому ее и затеяла, что… Да не напирайте вы на меня, чтоб вас! Я вам не подпорка!
Ослабов действительно почти повис на Цивесе — ему сделалось дурно и от этой быстроты, а может быть, и от разговоров о революции. В это время вдали сверкнули огни станции.
— Вот как наш поезд мчится к огонькам станции, так Россия мчится к огням революции! — вдохновился Цивес.
Ослабов расслышал только одно слово: станция и, уцепившись из последних сил, с наслаждением спрыгнул на землю, когда поезд остановился.
Цивес побежал искать, где свободней. Ослабов с трудом втиснулся в вагон. На лавках, на верхних полках, на полу, на полках для вещей сидели и лежали солдаты. Густой запах махорки, яловочных сапог и пота оглушил Ослабова. Во всех углах мелькали огоньки цигарок. Оплывшая свеча догорала в фонаре. Из конца вагона несся чей-то мерный, с распевкой, голос.
— У кого тут мой сундучок? — робко спросил Ослабов.
— Поди ты к… — спокойно дали Ослабову несколько человек сразу, а еще кто-то добавил вразумительно:
— Тут сказку сказывают, а он с сундучком!
Ослабов приткнулся к чьей-то спине и стал слушать.
Тот же распевный голос продолжал:
— И надумал мужик на третью весну, что не будет он больше землю пахать да хлеб сеять. Просолились, говорит, кости во мне от пота, исходил, говорит, за плугом путь длинней Владимирки, ободрал я, говорит, рощу лип на лапти. Не хочу, говорит, больше маяться. Попрощался он с плугом за ручку, с бороной — за ножку, пустил сивого мерина в поле, надел чистую рубаху, закрутил цигарку, сел на завалинке, курит да с жаворонком разговаривает. Пришло время хлебу спеть, а на поле бурьян да трын-трава. Пришло время хлеб собирать, а мужик с ежиком забавляется: какой ты, говорит, колючий, вот бы и мне таким быть! Пришла пора барину пироги из новой муки печь, — кухарка его в слезы: нет муки ни горсточки. Осерчал барин, почему такое муки нет, к мужику кинулся. Ты, говорит, сукин сын, такой-сякой, почему хлеба не насеял, муки не смолол? А мужик перекинул нога на ногу, плюнул петелькой, да и говорит: я, говорит, сукин сын, сел на овин да с жаворонком разговариваю. А ты, говорит, сын мамашин, так иди к ней и с нее хлеба спрашивай. А я, говорит, для тебя из себя пота больше ни капельки не выпарю. Повернул барин оглобли к попу. Так и так, говорит, отец. Не хочет мужик землю пахать, поди его усовести словесами божественными. Пошел поп к мужику, раскрыл свою книгу и ну отчитывать. Коли до седьмого пота потрудишься — рая небесного удостоишься. Коли будешь лодыря гонять — ада тебе не миновать, попадешь к черту в лапы. А мужик, не будь дурак, отвечает попу: будь по-твоему, батюшка. Пойду-ка я к черту понаведаюсь, какой у него ад бывает, — чай, не хуже нашего. Подвязал лапоточки покрепче, взял орясину и пошел к черту. Поп за ним, высунув язык, три версты бежал, да отстал. Приходит мужик к черту. Ничего особенного. Оно, правда, жарко, как в печке, но обыкнуть можно. Черт сидит из себя видный, на левую сторону весь застегнутый, пупки собачьи хряпает. Чего, говорит, тебе, мужичок, надобно от меня и почему ты ко мне живым пришел? Пришел я, говорит мужик, по собственному любопытству, узнать мне хочется, какое в аду житье. Житье, говорит черт, у меня неплохое. Мужики собак гоняют, баре да князья из собак пупки вырывают, попы их в кипятке полощут, а бабы жарят. Работают до пятого пота, никак не боле. Посмотрел мужик — правду говорит черт. А где, говорит мужик, у тебя тут адова пасть и все прочее, котлы да костры, крючья да вилы и все муки мученские огненные? Ничего, говорит черт, у меня этого не заведено, это все попы выдумали, чтоб ко мне меньше народу попадало.
Поблагодарил мужик черта — и назад. Черт ему на дорогу пупочков собачьих дал, — он, как вышел из ада, тут же их и выбросил, потому вкус у них для мужика неподходящий. Пришел на землю и говорит попу: ничего в аду страшного нет, живут люди получше нашего, не буду я работать на барина. Плюнул петелькой и сел на завалинке опять с жаворонком разговаривать. А у барина животы подвело. Не то, чтобы пирога, — краюхи черного хлеба нет, одни ананасы. Пошел барин к царю, так и так, говорит, мужик хлеба сеять больше не хочет, ада не боится. Ладно, говорит царь, покажу я ему штуку получше ада, небось испугается, за ум возьмется. И затеял царь войну, и погнал народ под немца и под турка, и уговор такой с турками и немцами сделал, что не даст он солдатам своим ни ружей, ни патронов, пусть целят палками, а стреляют из своего заду. Пошел мужик на войну, сначала страшно было, а потом привык: ничего особенного, палкой целит, задом палит. Ишь, в вагоне-то нашем дух какой! Должно быть, он тут где-нибудь в уголке сидит, уши навострил, меня слушает. Да слушать ему больше нечего, потому сказке конец.
Хохот пошел по вагону, потом говор, потом шепот, потом храп. Укачало и Ослабова. Он задремал, а когда очнулся, уже светало. Красные, распаренные от духоты, кругом спали солдаты. Руки, ноги, головы с частоколом белых зубов раскинулись в самых разнообразных позах. Воздух был густой от запаха пота, чесноку и махорки.
«Вот оно, пушечное мясо! — подумал Ослабов и память добавила: — Запроданное Англии. И это здоровое тело будут рвать и кромсать пули. За что? За кого?»
Невыносимо острая жалость охватила Ослабова. Он пристально вглядывался в солдатские лица: у одних — тревожно-хмурые, у других — детски безмятежные, и вдруг увидел под головой одного солдата свой сундучок. Это был молодой безусый парнишка, и Ослабов оттого, что он спал на его сундучке, почувствовал к нему особенную нежность. И умилился сам на себя, что он так сильно любит народ, что он, Ослабов, так хорошо сделал, поехав на войну перевязывать и лечить этих солдат. На мгновение вспыхнувший в нем протест против войны тонул и расползался в размазне умиления и самолюбования. Упиваясь своими хорошими чувствами, Ослабов загляделся в окно. Поезд мчался в живописном ущелье. Красные скалы подымались из перламутрово-синей мглы, звезды быстро гасли в зеленом небе, и вдруг высунулся из-за скал острый, ярко-алый край уже озаренной солнцем снежной вершины.
Там, за горами, была уже Персия.
V. Настоящие керманшахские!
Генерал Филимон Васильевич Буроклыков, кавалер Георгия, полученного в японской войне за случайную удачную вылазку, совпавшую с заменой Линевичем Куропаткина и раздутую в крупный успех нового главного командования, сидел на пахнувшем смолой, недавно пристроенном к глинобитному одноэтажному дому балконе, за чайным столом, покрытым вышитой скатертью, заставленным сластями, и предвкушал длительное чаепитие, посматривая на супругу свою, Валентину Никоновну, розовую пышную даму в кружевном чепце, заварившую чай в большом цветистом чайнике, когда в его генеральские руки был подан секретный пакет с приказом верховного главнокомандующего о немедленном и непременно победоносном наступлении из сих мирных болот на далекое Банэ, в помощь наступлению генерала Арбатова.
— Черт те что! — воскликнул, недоуменно оглядываясь, генерал.
Ярко начищенный самовар раздувал пары, желто-красный чай благоухал в стакане двойным ароматом — своим и размякшего в нем сушеного лимончика; персики, набитые толчеными и замешанными на меду орехами, так и тянулись в рот; кругом на раскидистых стволах столетних миндалей рассыпчатым снегом висели хлопья цветов, струивших нежнейший запах; роскошнейший петух то и дело наскакивал на жирных кур; с успехом откормившая себе окорока свинья хрюкала под балконом; вьющиеся розы свисали прямо на розовый затылок генерала; неиздалека неслась привычная в предвечерний, час чаепития и любимая генералом солдатская песня: «Ах, да что ж это тебя, это, я в кусты да не затащил!» Валентина Никоновна была явно в наичудеснейшем настроении. И сам генерал, в свеженьком кителе, с неприкрученными еще пуговицами, чисто выбритый, за исключением белоснежных коротких усов, эспаньолки и нависочников, никак не вышибался из всей этой идиллии.