Даме надо было что-нибудь для дочки, скоро вернется из деревни, надо бы примерить, поглядеть… «Голубка, у вас фигурка и рост… совсем как моя дочка! милочка, наденьте, покажитесь…» Даринька примеряла и бальное, и пеньюары, и для концерта, и утреннее, легкое, как пробужденье… и — «так, для случая, в самой интимной обстановке», и… Даринька троилась в зеркалах, кружилась. Смотрели и при огнях, в раструбы, давали света, больше, меньше. «Да, „электрик“, пожалуй, лучше — у моей дочки глаза… совсем как ваши! совсем такие, только меньше, необыкновенно!» Француженки взирали. «Вам дурно? скорей воды!» — «Ничего, немного закружилось…» — «Ну, пока оставим. Милочка: простите, совсем вас закружила». Вышли. А модные прически, последние? а шляпка? а перчатки? туфельки, платочки?.. Ну, успеем. Меха… До завтра.
«Устала? бедняжка, не привыкла… Не скучно? В Петербурге тоже не скучают. Мужчины все на одну колодку. Укатил по делу? Ну, конечно, слыхала от барона, деловой… ох, эти деловые!.. Нет, ничего такого. Вы-то удержите, а вот жена не удержала. Да, верьте им. Да ничего особенного, про горничную что-то говорили, у них служила… Ну, была интрижка, пустяки. Вы-то удержите, уж в з я л и…»
Дама отвезла Дариньку домой, болтала про барона. Будет доволен, что «наша милочка» довольна. Необходимо развлекаться, не скучать. «Оценят, думаете, вашу скуку? Вот вы какая, понимаю… все внутри. То ясно, засияли глазки, а то как сеткой! Милочка, да вы меня очаровали, женщину… а что же будет, когда… Так и припадут к коленочкам… будут на задних лапочках ходить». Заговорила Дариньку, «застукала». У Дариньки в ушах стучало: та-та, та-та… «Вот и домик ваш, совсем деревня. И завтра погуляем, да?..»
После прогулки Даринька уснула. Проснулась поздно: кукушка прокуковала 9. Пришла просвирня, посидеть: одной-то скучно, а сегодня Васильев вечер. Даринька смутилась: Василия Великого?! Забыла, проспала. Всенощная отошла. Просвирня утешала: Господь простит. Рассказывала, как хорошо жила, дьякон когда был жив. Новый год встречали с щиколадом, пастилы, орехов всяких… и гадали, воск лили. Так, шутили. А выходило. За год до смерти вылился крестик дьякону, истинный Господь. Даринька достала воску, стали лить. Дариньке — поле вылилось, живая ровень, — ни-чего. Просвирке — будто бугорок… могилка? Девчонке — розги. Просвирня пригубила мадерцы, стала вспоминать стишки, — бабушка еще ее певала:
В час разлуки пастушок,
Слезный взор склоня в поток,
Говорил своей любезной:
«Нет, тому не быть,
Нет, не будешь ты моя,
Ты богата — беден я.
Нет, тому не быть».
Даринька пошла с девчонкой проводить просвирню. Над головой, в радужно-мутном круге, высоко, стоял зеленоватый месяц — как яблочко. Зеленой искрой отблескивали хладные сугробы. Просвирня говорила: «Слушать надо: где собачка взлает — туда и выдадут, гадали так». Кому же слушать? Послушали: ни одной-то собачки, тихо, глухо. Ни души по переулку, не у кого и спросить про имя. А кому спрашивать?
Вернулись. Заглянули в оконце дворницкой. Сидел при лампочке-коптилке Карп, читал Писание, водил по старой книге пальцем. Висели седыми кольцами густые его лохмы, железных очков не видно. Дариньке вспомнилось-вздохнулось: прошлой зимой сидела она в келье матушки Агнии, читала ей «житие Василия Великого», а матушка дремала. Спокойно было на душе и светло… Ничего-то не знала, не видела, — была укрыта. Щемило сердце: куда пойти, кому сказать? Метнулось в мыслях:.Карпу сказать? Праведный он, хороший. И побоялась, устыдилась: строгий, все знает, видит. Да что сказать-то?..
Карп поглядел из-под очков к оконцу, — снег хрустит… Перекрестился, дохнул на лампочку — упала тьма.
Новый год начался для Дариньки душевной смутой: отчаянием и «злыми чувствами». Накануне, ночью, она сладко себя томила, перечитывая из «Онегина» особенно пленившие страницы, которые она заложила бумажками, чтобы не потерять, и это чтение вызывало теперь в и д е н и я. Татьяна была она сама, тайно влюбленная, отданная судьбой другому: а он был Дима, «гусарчик» — так называла в мечтах его, — великий грешник и обольститель, но добрый, милый, чудесный Дима, — «благодать Божия на нем. Преподобный укрыл его». И она вновь читала и плакала:
То в высшем суждено совете…
То воля неба: я твоя.
Сладкой болью томили его слова: «Мне теперь стыдно многого, что вы можете как-то знать… провидица вы, необыкновенная, святая!»
Третьи петухи запели, когда Даринька отложила книгу, и стала на молитву, но молитва не шла на ум. Читала Иоанна Златоустого, на сон грядущий — «…покрой мя от человек некоторых и бесов и страстей и от всякие иные неподобные вещи…» — и путала из Св. Макария Великого, на утрени: «…и избави мя от всякия мирския злыя вещи и дьявольского поспешения…» — слышала затаенный шепот: «Весь полон вами…»- и отдавалась мечтам о нем.
Мучаясь, что грешит, она положила голубой шарфик под подушку. перекрестила подушку, как всегда делала перед сном, и, страстно прося пугливой мыслью, загадала, веря, — какой она сон увидит под Новый год.
Сон ее был тревожный и путаный: видела дороги, белую церковку в сугробах, будто дожидается у церкви, а о н не приезжает, видела поезд, занесенный снегом, и она бежит по сугробам, догоняет, прыгает на подножку… но кто-то стукнул, и Даринька проснулась. Старушка за дверью говорила, что било десять, и привезли ящик от часовщика с Никольской. Пробуждение ее расстроило: важное что-то было, «самое важное»… и не увиделось. Проспала обедню, как вчера всенощную. Стало больно, что не начала Новый год молитвой.
— Так все складывалось в те дни, — рассказывал Виктор Алексеевич, — чтобы вырвать Дариньку из привычного, отвлечь от утишающей молитвы. Только бодрствующей душе дается видеть сокровенные «злые вещи» и «дьявольское поспешение». После мне все разобрали, и все уложилось в п л а н.
Даринька встревожилась: могут быть поздравители, а ничего не готово еще. Может и о н приехать. Думала, торопливо одеваясь: какой же это ящик, от часовщика? Вспомнила о цветах, присланных им на Рождество, — цвели еще белые камелии, — может быть, это от н е г о?.. Неодетая, выбежала в залу, — где же ящик? Старушка, должно быть, вышла, ящика нигде не было. Побежала в спальню, раскрыла гардероб, — какое надеть лучше? Песочное, с черным бархатом… — ужасная сорока! шотландское, клетками?.. — ужасно глазастое… почему-то ему нравилось, что толстит, — подумала о Викторе Алексеевиче. Оставалось воздушное-голубое, какое надевала на Рождество, гусарчик сказал о нем: «Вы сегодня особенная, совсем весенняя». Даринька выбрала «весеннее», но оно казалось совсем невидным после вчераншей роскоши, какую примеряла на Кузнецком. Она вспомнила «утреннее, легкое, как пробуждение», прозрачное, в пене кружев… — «только все ноги видно, ужасно тонкое…». Но когда причесалась «а-ля грек», как учил ее парикмахер на Петровке, с гребнем и парчовой повязкой, сквозившей в жгутах каштановых кос ее, «богатые у вас волосы, мадам… редко такие видишь!» — говорил ей не первый парикмахер, — когда надела на нежную, «классическую», — называл Виктор Алексеевич, — в тонком изгибе, шею черную-черную бархотку с медальоном из гранатцев, посмотрелась перед трюмо, — радостно увидела, как глаза ее интересно засинели… — «похожа на… Татьяну?.. — какой-то в них новый отблеск, немножко томный, и стали больше, гораздо глубже».
Ящик от часовщика оказался органчиком. Это была лакированная черная шкатулка, где под стеклом был медный колючий вал и стальная блестящая гребенка. Даринька поняла, что это «сюрприз» от Виктора Алексеевича. На днях были они у Мозера, покупали дамские часики в эмали, на длинной цепочке с передвижкой, которые прикалывались на грудь, и Дариньке понравился музыкальный ящик, игравший «Лучинушку» и «Коль славен». Виктор Алексеевич пошептался с хозяином, и она поняла, что готовится ей сюрприз. Она подняла крышку, увидела блестящий вал, услыхала машинный запах, — не было от сюрприза радости. И вдруг вспыхнуло раздражение, вдруг постигла, что дама от барона что-то ужасное сказала: не та изменила — Даринька разумела жену, — а э т о т… — подумала так о Викторе Алексеевиче, — с горничной б ы л о у него, а т а прогнала его! Потому-то и не пускают к нему детей, и все, что он рассказывал ей, — ложь и ложь. Даринька вспомнила, как вчера усмехнулась дама от барона: «И в Петербурге тоже не скучают». Про него это говорила — «не скучают», и — «мужчины все на одну колодку, верьте им!..»
— Это открылось вдруг, — рассказывал Виктор Алексеевич, — хотя она это знала еще вчера, до того она была вся во власти «чудесных чар», сак она после говорила. Это раздражение и даже «озлобление», как гисала она в «записке к ближним», она объясняла — и это несомненно, так и было, — таившимся в ней сознанием, что грешит, и желанием как-нибудь оправдать себя, перед собой же. И все это еще более путало и заплетало все то больное и лживое, что пошло от нашего… нет, не от нашего, а моего греха. Мой грех искупался ею, самые страшные испытания назначены были ей. Во имя чего? Я мучился этим и только впоследствии познал.