– Я все знаю, – нервно продолжала незнакомка. – Вы в четверг должны быть в одном доме.
– Нет, – удивилась я. – Я нигде не должна быть.
Она страшно взволновалась:
– Ну зачем, зачем вы не говорите правды? Ведь я же все знаю.
– Где же, по-вашему, я должна быть? – спросила я.
– Там. У него.
– Ничего не понимаю.
– Вы хотите проверить меня? Ну что же, я скажу прямо. Вы будете в четверг у… у Распутина.
– Почему вы так думаете? Меня никто в четверг к нему не приглашал.
Дама притихла.
– Может быть, вы еще не получили этого приглашения… Но все равно вы его должны поучить. Это уже решено.
– Что же вас в этом деле так волнует? – спросила я. – Может быть, вы мне скажете ваше имя?
– Я не для того надела эту идиотскую маску, чтобы говорить вам мое имя. Да это для вас безразлично. Не в этом дело. Дело в том, что вы будете в четверг там.
– Нет, я не собираюсь к Распутину, – спокойно сказала я. – Уверяю вас, что я к нему не пойду.
– А-ах!
Она вся вскинулась и схватила меня за руку своими затянутыми в тугие черные перчатки руками.
– Нет, вы нарочно так говорите. Вы пойдете! Почему вы не пойдете?
– Да мне неинтересно.
– И вы не передумаете?
– Нет.
У нее задрожали плечи. Мне показалось, что она плачет.
– Я думала, что вы искренне, – прошептала она.
Я совсем растерялась.
– Вы чего же это от меня хотите? Вам неприятно, что я не пойду? Я ничего не понимаю. Она опять сжала мне руку.
– Умоляю вас всем, что у вас есть святого: откажитесь идти в четверг. Надо, чтобы он отменил этот вечер. Он не должен приезжать из Царского в четверг. Этому надо помешать, потому что это будет ужасно.
Она бормотала что-то, вздрагивая плечами.
– Я не понимаю, причем я здесь, – сказала я. – Но если это может вас успокоить, то поверьте мне: я даю вам честное слово, что не пойду. Я через три дня еду в Москву.
У нее опять задрожали плечи, и опять показалось мне, что она плачет.
– Спасибо вам, дорогая, дорогая…
И, быстро нагнувшись, она поцеловала мне руку.
Вскочила и ушла.
«Нет, это не Вырубова, – подумала я, вспомнив, как та ждала меня на вечере у знакомых. – Нет, это не она. Вырубова довольно полная, и главное, она хромает. Это не она».
Я разыскала хозяйку.
– Кто эта дама в маске, которую вы мне подсунули?
Хозяйка как будто была недовольна вопросом.
– Как же я могу знать, раз она в маске?
Во время ужина черные домино исчезали. Или, может быть, просто сняли маскарадный наряд.
Я долго присматривалась к незнакомым лицам, ища губы, целовавшие мне руку…
В конце стола сидели музыканты: гитара, гармонь и бубен. Те самые. Распутинские. Цепь… нить.
12
На другой день пришел ко мне Измайлов, страшно расстроенный.
– Случилась ужасная гадость. Вот прочтите. Дает газету.
В газете сообщалось о том, что Распутин стал часто бывать в кругу литераторов, где за бутылкой вина рассказывает разные забавные анекдоты о чрезвычайно высоких особах.
– Это еще не все, – прибавил Измайлов. – Сегодня был у меня Ф. и говорил, что его неожиданно вызвали в охранку и допрашивали, кто именно из литераторов у него обедал и что именно Распутин рассказывал. Грозили высылкой из Петербурга. Но что противнее и удивительнее всего, так это то, что на столе у допрашивавшего его охранника Ф. ясно видел тот самый листок который собственной рукой написал М-ч.
– Неужели М-ч работает в охранке?
– Неизвестно, он ли, или кто другой из гостей Ф. Во всяком случае, надо быть очень осторожными. Если нас и не будут допрашивать, то следить за нами, конечно, будут. Поэтому если Распутин будет писать или вызывать по телефону, то отвечать ему не следует. Впрочем, вашего адреса он не знает, да и вряд ли и фамилию хорошо усвоил.
– Вот вам и мистические тайны старца! Розанова жалко! Такой прозаический бытовой конец…
13
– Барыня, вас два раза кто-то по телефону нарочно спрашивал, – смеясь, говорит мне горничная.
– Как так – нарочно?
– Да я спрашиваю: кто такой? А он говорит: «Распутин». Кто-то, значит, подшучивает.
– Слушайте, Ксюша, ели он еще будет подшучивать, отвечайте непременно, что я уехала, и надолго. Поняли?
14
Я скоро уехала из Петербурга. Распутина больше не видала.
Потом, когда прочла в газетах, что труп его сожгли, – вспомнила его, того, черного скрюченного, страшного колдуна:
«Сожгут? Пусть сожгут. Одного не знают: Распутина убьют, и России конец.
Вспомни!.. вспомни!..»
Вспомнила.
К Бальмонту у нас особое чувство. Бальмонт был наш поэт, поэт нашего поколения. Он – наша эпоха. К нему перешли мы после классиков, со школьной скамьи. Он удивил и восхитил нас своим «перезвоном хрустальных созвучий», которые влились в душу с первым весенним счастьем.
Теперь некоторым начинает казаться, что не так уж велик был вклад бальмонтовского дара в русскую литературу. Но так всегда и бывает. Когда рассеется угар влюбленности, человек с удивлением спрашивает себя: «Ну, чего я так бесновался?» А Россия была именно влюблена в Бальмонта. Все, от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилевской губернии, знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки:
Открой мне счастье,
Закрой глаза…
Либеральный оратор вставлял в свою речь:
– Сегодня сердце отдам лучу…
А ответная рифма звучала на полустанке Жмеринка-товарная, где телеграфист говорил барышне в мордовском костюме:
– Я буду дерзок – я так хочу.
У старой писательницы Зои Яковлевой, собиравшей у себя литературный кружок, еще находились недовольные декаденты, не желающие признавать Бальмонта замечательным поэтом. Тогда хозяйка просила молодого драматурга Н. Евреинова прочесть что-нибудь. И Евреинов, не называя автора, декламировал бальмонтовские «Камыши».
Камыш-ш-ши шуршат…
Зачем огоньки между ними горят…
Декламировал красиво, с позами, с жестами. Слушатели в восторге кричали: «Чье это? Чье это?»
– Это стихотворение Бальмонта, – торжественно объявляла Яковлева.
И все соглашались, что Бальмонт прекрасный поэт.
Потом пошла эпоха мелодекламации.
В моем саду сверкают розы белые,
Сверкают розы белые и красные,
В моей душе дрожат мечты несмелые,
Стыдливые, но страстные.
Декламировала Ведринская. Выступали Ходотов и Вильбушевич. Ходотов пламенно безумствовал, старательно пряча рифмы. Актерам всегда кажется, что стихотворение много выиграет, если его примут за прозу. Вильбушевич разделывал тремоло и изображал море хроматическими гаммами. Зал гудел восторгом.
Я тоже отдала свою дань. В 1916 году в Московском Малом Театре шла моя пьеса «Шарманка Сатаны». Первый акт этой пьесы я закончила стихотворением Бальмонта. Второй акт начала продолжением того же стихотворения. «Золотая рыбка». Уж очень оно мне понравилось. Оно мне нравится и сейчас.
В замке был веселый бал,
Музыканты пели.
Ветерок в саду качал
Легкие качели,
И кружились под луной,
Словно вырезные,
Опьяненные весной
Бабочки ночные.
Пруд качал в себе звезду,
Гнулись травы зыбко,
И мелькала там в пруду
Золотая рыбка.
Хоть не видели ее
Музыканты бала,
Но от рыбки, от нее
Музыка звучала… и т. д.
Пьеса была погружена в темное царство провинциального быта, тупого и злого. И эта сказка о рыбке такой милой, легкой, душистой струей освежала ее, что не могла не радовать зрителей и не подчеркивать душной атмосферы изображаемой среды.
Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта.
Я помню, приходил ко мне один большевик – это было еще до революции. Большевик стихов вообще не признавал. А тем более декадентских (Бальмонт был декадентом). Из всех русских стихов знал только некрасовское:
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стан погибающих…
Прочел, будто чихнул четыре раза.
Взял у меня с полки книжку Бальмонта, раскрыл, читает:
– Ландыши, лютики, ласки любовные,
Миг невозможного, счастия миг.
– Что за вздор, – говорит. – Раз невозможно, так его и не может быть. Иначе оно делается возможным. Прежде всего надо, чтобы был смысл.