– Мы не поссоримся.
– И не поссорившись не всегда хорошо бывает.
– Да отчего же, Ида? отчего? ты расскажи.
– Неровные отношения.
– Мой господи, как будто мы чужие! Век целый прожили, всякий день видались: ведь все равно и так как вместе жили. Ты посуди, в самом деле, какая ж разница?
– Большая, Берта, разница. Жить порознь, хоть и всякий день видеться, не то, что вместе жить. Надо очень много деликатности, Берта, чтобы жить вместе.
– Все у тебя, Ида, деликатность и деликатность; неужто уж и между родными все деликатность?
– С родными больше, чем с чужими.
– Не понимаю; Фриц, кажется, очень деликатный человек. Разве я чем-нибудь – так ты ведь мне прямо все говоришь.
– Вместе живя, Берта, нужна постоянная деликатность; пойми ты – постоянная: кто не привык к этому – это очень нелегко, Берта. Твой муж – он, говоришь ты, добрый, родной, – я против этого не скажу ни слова, но он, например, недавно говорил же при матери так, что она как будто стара уж.
– Господи, какие мелочи! Я бог знает как уверена, что он и не заметил этого.
– Мелочи! Я знаю, что это мелочи и что он даже не заметил, как это действует на маму, и я на него за это ни крошечки не сержусь. Понимаешь, это теперь ровно ничего не значило, кроме неловкости.
– А если бы вы жили у нас?
– А если бы мы жили у вас, и он бы сказал это, это была бы ужасная неделикатность. Ты не сердись – я не хочу неприятностей, – я говорю тебе, что он сказал это без умысла, но мне бы это показалось… могло бы показаться… что мать моя в тягость, что он решил себе, что ей довольно жить; а это б было для меня ужасно.
– Я скажу это Фридриху.
– Сделай милость, скажи, – отвечала спокойно Ида.
Через минуту madame Норк позвала ее к себе. Девушка взошла и молча стала перед матерью. Софья Карловна взяла ее руки и сказала:
– Ну, как же, Ида?
– Как вам угодно, мама.
– Ты согласись.
– Мама, я с вами всегда согласна.
– Да, согласись. Где нам теперь искать другого подмастерья? Я старая, ты девушка… похлопотали… У нас свое есть – мы в тягость им не будем. Дай ручку – согласись.
Ида подала матери руку.
– Ну, Берточка! – позвала старушка, – согласна – пусть будет так, как вы хотите с мужем.
Берта Ивановна опустилась у материнского кресла на колени и, поцеловав ее руку, осталась в этом положении.
Madame Норк долго ласкала обеих дочерей и проговорила сквозь слезы:
– Вот и Манька моя будет рада, дурка, как узнает! Ида! я говорю, Манька-то наша: она как узнает, что мы вместе живем, – она обрадуется.
– Обрадуется, мама, – ответила Ида; проводив Шульцев, уложила старушку в постель, а сама до самого света просидела у ее изголовья.
Фридрих Шульц сам взялся разверстать и покончить все дела тещи. На другой же день он явился к теще с двумя старшими детьми и с большим листом картона, на котором в собственной торговой конторе Фридриха Фридриховича было мастерски награвировано на русском и немецком языке:
«Токарное заведение, магазин и квартира передаются. Об условиях отнестись в контору негоцианта Шульца et C-nie, В. О., собственный дом на Среднем проспекте».
Шульц собственноручно поставил этот картон на окно, у которого обыкновенно помещалась за прилавком Ида. Далеко можно было читать эту вывеску и имя негоцианта Шульца. Впрочем, вывеска эта не принесла никакой пользы. Преемников госпоже Норк Шульц отыскал без помощи вывески и сам привел их к теще. Заведение, квартира, готовый товар и мебель – все было продано разом. Старушка удержала за собою только одну голубую мебель, к которой она привыкла.
– А вы, сестра, не оставите ли себе чего? – отозвался Шульц, надевая в магазине свою высокую негоциантскую шляпу.
– Нет, ничего, – отвечала Ида.
– Любимое что-нибудь?
– У меня вещей любимых нет.
– Фортепьян, Идочка, фортепьян-то себе оставь, – послышался из залы голос Софьи Карловны.
– Нет, мамочка, не надо, – отвечала, встрепенувшись, Ида.
– Оставь, дружок, – убеждала, выползая, старушка.
– Мама, да какая я музыкантша?
– Мне когда-нибудь вечерком поиграешь; я люблю, когда ты играешь.
– Я вам на сестрином поиграю, когда прикажете, – отвечала, рассмеявшись, Ида.
– И то дело; есть у нас и своя этакая балалайка, – зарешил Шульц и отправился домой писать с преемником условие.
В этот же день Шульц, обогнав меня на своем гнедом рысаке, остановился и рассказал, что он перевозит свояченицу и тещу «в свою хату».
– Что ж им торомошиться-то больше? – рассуждал он. – Слава богу, есть своя изба, хоть плохенькая, да собственная, авось разместимся. – Он понизил голос до тона глубокой убедительности и заговорил: – Я ведь еще как строил, так это предвидел, и там, помилуйте, вы посмотрите ведь, как я для них устроил. Ведь не чужие ж в самом деле, да, наконец, у них ведь и свое есть.
– Есть разве?
– Ну да, еще бы! Тысяч восемь теперь всего-то наберется. Случись ведь что со старушкой, так ведь сестре на всем готовом и процентов истратить некуда. Да что: я вам скажу, еще дай бог всякому так кончить, как они.
Шульц крикнул кучеру: «Пошел!»
Вот уж и слово кончить применилось к тебе, дорогая Ида Ивановна! Вот и масштаб для тебя составлен и дорога твоя предусмотрена: непочатыми будут твои капиталы, и процентов тебе не прожить.
«Еще и всякому так дай бог кончить!»…
О боже! боже! как страшно и как холодно становится на свете живому человеку, когда сведешь его на этот узкий, узкий путь, размеренный масштабом теплого угла, кормленья и процентов! А еще и тебе скажут ближние твои: благо тебе, искренний, за не многим на земле и еще того хуже: за не у многих на земле нет ни угла, ни крова, ни капитала в кармане, ни капитала в голове, ни капитала в характере и в нраве. Но и чрез золото так точно льются слезы, как льются они и чрез лохмотья нищеты, и если поражает нас желтолицый голод и слеза унижения, текущая из глаз людей нищих духом, то, может быть, мы нашли бы еще более поражающего, опустясь в глубину могучих душ, молчащих вечно, душ, замкнутых в среде, где одинаковы почти на вид и сила и бессилье. Мы ужаснулись бы, глядя, как их гнетет и давит спящая их собственная сила; как их дух, ведун немой, томится и целый век все душит человека. Так Святогор, народный богатырь нашего эпоса, спит в железном гробе; накипают на его гробе закрытом все новые обручи: душит-бьет Святогора его богатырский дух; хочет витязь кому б силу сдать, не берет никто; и все крепче спирается могучий дух, и все тяжче он томит витязя, а железный гроб все качается.
Я вечером зашел к Норкам. Ида Ивановна сидела одна в магазине, закрытая от окна не снятою еще вывескою о передаче магазина.
Подавая мне руку, она только молча кивнула головою.
Я сел в простенке, так что если бы кто подошел с улицы даже к самому окну, то меня ему все-таки не было бы видно.
Ида сама рассказала мне, что они прекращают торговлю и переселяются к Шульцу.
– Вы ведь, – спросил я, – нехотя это делаете, Ида Ивановна.
Девушка помолчала, сдвинула слегка брови и отвечала:
– Нет… все равно уж! Пусть будет как маме угодно.
– Ваш век, можно думать, длиннее Софьи Карловниного.
– Если мама умрет, я тогда поеду к Мане, – произнесла Ида скороговоркой и, быстро распахнув окно, добавила: – Фу, господи, как жарко!
Она высунула головку за окно, и мне кажется, она плакала, потому что когда она через минуту откинулась и снова села на стул, у нее на лбу были розовые пятна.
– Фриц идет, – проговорила она, принимаясь за оставленную работу.
Я посмотрел в окно, никого не было видно.
– Он далеко еще, не увидите.
– А как же вы-то его увидали?
– Я не вижу его. – Ида улыбнулась и добавила: – Мой нос полицеймейстер, я его сигару слышу.
В эту минуту щелкнула калитка палисадника и под окном действительно явился Шульц.
Не знаю почему, я не поднялся, не заявил ему о своем присутствии, а остался вовсе не замечаемый им по-прежнему за простенком.
– Ну да, – начал Шульц, – я всегда говорил, что беды ходят толпами.
– Тише, – проговорила Ида.
Она встала, затворила дверь из магазина в комнаты и снова села на свое место.
– Что такое?
– Вот что, – начал Шульц, – Маня оставила мужа.
Ида вскочила и стала у шкафа. Шульц говорил голосом нервным и дрожащим.
– Мне вот что пишет муж ее. Не беспокойтеся давать мне свечки, я вам прочту и так, – и Шульц прочел холодное, строгое и сухое письмо Бера, начинавшееся словами: «На девятое письмо ваше имею честь отвечать вам, что переписка между нами дело совершенно излишнее». Далее в письме было сказано, что «мы с Марией расстались, потому что я не хотел видеть ее ни в саване, ни в сумасшедшем доме». Известное нам дело было изложено самым коротким образом, и затем письмо непосредственно оканчивалось казенною фразой и крючковатой подписью Бера.