на три месяца, просто для порядка, отсидел он вон там, в глубине той рощи над Скендерией, а когда снова появился в городе, то все продолжалось по-старому, днем тоскует, ночью солит тесто, а потом однажды нашли его головой в кадке, мертвый, пролежал так всю ночь, в тесте остался отпечаток его лица, и тут его вернули в дом отца в Ковачах и похоронили вот здесь, под этой травой, на которой ты стоишь. С этого места можно увидеть всю его жизнь и пройти по ней. В долинах хоронят только воров, детей и тех, кому было что скрывать. В долине от жизни не остается больше ничего, потому что из долины ничего не видно.
Однажды, когда я закапывал Салема Бичакчию, того самого, которого снайпер подстрелил прямо у него во дворе, пришел сюда какой-то американский журналист, он, мол, слышал обо мне, что я долго жил в Калифорнии, повидал мир, знаю язык и людей, а сейчас вот снова работаю могильщиком, и он, видимо, решил, что я, может, смогу рассказать ему, что тут происходило с людьми, в Сараеве. Вот копаю я так, а он стоит и расспрашивает, говорит, что ему интересно все, а я тогда его спрашиваю: все о живых или все о мертвых, он отвечает: и о тех, и о других, а я ему говорю, что о живых и о мертвых нельзя говорить вместе, потому что жизнь мертвых уже за ними, а живые еще не знают, что их ждет и чем они могут испортить или принизить то, что они уже прожили, живым тяжелее, говорю я, потому что кто знает, где окажется их могила, на холме или в долине, и запомнит ли кто, какими, понурыми или бодрыми, шагали они по белу свету. Американец спросил меня, что такое белый свет, я посмотрел на него, не знаю, действительно не знаю, каким английским словом это передать, засмеялся и сказал: понимаешь, журналист, это что-то вроде all over the world. Для кого-то all over the world – это от Башчар-шии до Марииндвора, а для кого-то – весь земной шар. А счастливым или несчастливым может быть как один, так и другой. Покивал он головой, а я вижу – он не только не понимает, о чем я говорю, но это его вообще не интересует, ну а мне все равно, я рад, если есть с кем поболтать, пока копаешь. Он спросил меня, не жалко ли мне, после того как я три раза обогнул земной шар, оказаться в окруженном Сараеве, а я ему говорю, что моя жизнь еще не кончилась, просто я здесь родился, и не дай мне Бог голову сложить где-то, где никто обо мне и не вспомнит и где я ни для кого ничего не буду значить, да, кроме того, и кладбища в других странах, а особенно в Америке, не такие, как сараевские, покойники лежат рядами, как солдаты в строю, все под одинаковыми камнями, как будто и их души отштампованы на станке. Американец опять головой покивал, я ему сказал, что пусть не обижается, если я о его родине как-нибудь обидно выразился, а он, вот уж дурак, в ответ на это спрашивает меня, готов ли я в данный момент к смерти. Мне известны, сказал я ему, сотни и сотни способов остаться живым, и все они для меня в равной степени хороши, и каждый означает добро и радость, никто так не счастлив, как я, когда мне удается увернуться от снаряда и потом еще копать эти ямы своим покойникам на самом лучшем месте, с самым прекрасным видом, и знать, что все они, как и я, прославляли жизнь, и смерть пришла к ним таким же манером, как неожиданно шар стукается о бортик рядом с лузой, в которую ты только что легко уложил подряд несколько штук, мог бы и этот, да вот почему-то не вышло. Жизнь ценна только тогда, когда ты понимаешь, что она у тебя есть, смерть же застает тебя врасплох, и ты уже не знаешь, жил ли, стоил ли чего-либо в своих глазах и в глазах окружающих, а жена и дети оплакивают тебя, потому что думают, что годы твои потрачены зря и теперь ты умираешь, не пикнув, как курица под ударом топора. Американец спросил, верно ли, что лица людей как-то изменились, я ему ответил, что точно не знаю, но сам я это тоже замечал, они стали какими-то более красивыми и торжественными, а он тогда спросил, почему же они убивают друг друга, если стали такими торжественными. Я тут сообразил, что ему не хватает темы для статьи, что он не может ее написать, потому что уже заранее придумал, как будет ее писать. Я ему сказал, чтобы он перестал смотреть на лица людей, если не понимает их, пусть лучше посмотрит на вещи, так же как я, когда приехал в Америку, рассматривал неоновые рекламы и старался понять, что это за страна. Я вытащил из кармана сигареты, вот, посмотри сюда, сказал я ему, это вот сигареты, которые производятся в Сараеве, а знаешь ли ты, почему пачка совершенно белая, он замотал головой, а белая она потому, что теперь негде печатать надписи. И ты теперь из этого сделаешь вывод, какие мы бедные и несчастные, что у нас даже на сигаретах ничего не написано, но вывод этот основан только на том, что ты не умеешь смотреть. Тут я начал разворачивать пачку, чтобы он увидел, что внутри она не белая, что она может быть сделана из бумаги, предназначенной для упаковки детского мыла или из старой киноафиши, или из плаката, рекламирующего обувь. Мне и самому хотелось узнать, что там внутри, я всегда смотрел и изумлялся, а американцу тоже интересно, хотя он никак не мог взять в толк, что это я делаю. Распотрошил я пачку и прямо остолбенел. Оказалось, что для упаковки «Мальборо», тех самых, старых «Мальборо» сараевской табачной фабрики, использована обратная сторона бумаги для «Мальборо». Американец обалдел, я выругался, ума не приложу, как ему теперь все это объяснить. Что бы я ему ни сказал, он подумает только то, что он в состоянии подумать, то есть что мы дурацкий народ, который использует оборотную сторону бумаги для упаковки сигарет, а потом вытряхивает сигареты из пачки, чтобы узнать, что это за сигареты. И он подумает, что точно так же, как мы по-дурацки пакуем сигареты, все остальное мы тоже делаем по-дурацки – по-дурацки