Всем Коршам в визе отказали - по нецелесообразности, потом по причине без причин, потом объяснения иссякли, как говорилось, контора справок не дает. Балкопа, подав гораздо позже, получил документы без запинки и улетел.
Дарию начала сниться заграница; она ему виделась в блоках яркой цветной карамели; знакомые ему люди бегали вприпрыжку между ними по солнечным аллеям, размахивая руками и запуская в небо большие шары. Звука во сне не было.
К прибытию Коршей в Нью-Йорк заграница была полна соотечественников. Им все спешили дать советы - где берутся фудстампы, как отовариться бесплатной ортопедической обувью, которая прекрасно носится, как обычная. Дарий ходил очумелый, не вполне понимая, что ему пытались продемонстрировать старожилы их автомобили, несколько машин на семью, кондоминиумы и максимумы собственные дома размером со спальный корпус профсоюзного санатория. Что ни день - пировали и чокались, как раньше, но, тогда - на проводах, теперь при встрече. Выходя в туалет, Дарий отмечал растерянную идиотскую улыбку, приклеенную на его физиономии. В те дни он не знал как ответить на обязательный к нему вопрос - что поражает его больше всего? Он пожимал
плечами и терялся, потому что, стыдно сказать, поражало его разве что его собственное, глуповатое очевидное откровение: - Я, Дарий, в Америке! В той самой...
Балкопа таскал его, конечно, и в Брайтон-Бичские рестораны. Ну, там-то Дарию казалось, что он уже бывал; еще задолго до войны, когда отца назначили завотделением в киевском военном госпитале. Оглядываясь по сторонам, Дарий узнавал знакомые картины - вот, скажем, эти налитые мужчины за угловьм столиком, чьи загривки лоснятся под люстрами, - известные мануфактурные воры; они так и сидели в киевском 'Эльдорадо'. Музыка и еда были бесспорно те же самые и очень похожие песни. Разве что бар перенесли на возвышение и переставили пальмы в кадушках. В разгульной компании за его спиной кричали: - И малОму налейте. МалОму... Небось не поперхнется!
Малым оказался пятилетний пацан, которого грузная напомаженная тетка в черных кожаных штанах, прижимая к черной же кожаной груди, тащила танцевать 7-40. Разговаривать в ресторане, точно так же как и в старом, киевском, было немыслимо. Соля пробовал перекричать оркестр, только охрип и отчаялся.
Наговорились они с Балкопой и намолчались за шесь лет послеобеденных прогулок. Кружили обычно по одним и тем же невзрачньм улицам своего Риго-Парка, которым для придания московского колорита давали уже экзотически звучащие в Америке имена -Харитоньевский, Зачатьевский... Игра в слова была лучшим средством приручить чужеватую местность. Для нее, суммарно, у Балкопы имелось развернутое определение - 'поселок городского типа минско-пинский Квинск'. Богатый кладбищами, протянувшимися между международными аэропортами, поселок их зато отличался безостановочно бурчащим небом и в чем-то загадочным коловращением небесных воздушных масс Наподобие чаепития вприкуску, Соломон называл их район 'Нью-Йорком вприглядку'. Хоть Квинс и не тянет на настоящий город в их, москвичей, понимании, но и отсюда в безоблачную погоду можно было различить небоскребы Манхеттена на горизонте.
Прогулки свои они завершали на детской площадке, где скапливалось русскоязычное общество. Доминошники, во главе с полковником Хруновым, забивали козла за прочным крашеным столом, сколоченным заодно с лавками. Стол был намертво вкопан в землю на краю газона, и железная мусорная корзина, плетеная, как Шуховская башня, была прикована к столу такой мощной стальной цепью, что захоти пенсионеры похитить ее для неизвестной нужды, не удалось бы.
На отдельной лавочке сидели за шахматной доской два субтильных старичка, Голдин и Гилдин, которых окружающие затруднялись различать, как, впрочем, и они сами - путались. Болтая ногами в теплых ботиках, не достающими до земли, оба глуховатые, они выкрикивали по очереди шахматные ходы и возникающие попутно соображения. Крик пробуждал от дремы выпадающего из игры партнера.- Аш-два, Же-четыре...жизнь-копейка! Чего я хочу? Я лично себе ничего не хочу!
За игрой наблюдал сравнительно недавно приехавший пенсионер из Вильнюса - Кичкин. Обладатель красной тисненой книжки, якобы старых большевиков, которую он всем и каждому бегло показывал и тут же прятал. Кичкии был хоть и новенький, но строгих правил иммигрант - он ругал почем зря и ХИАС и НАЯНУ и Америку в целом: - Они же к нам не подготовились. Нет! Еще в Кеннеди я сунул им под нос мою книжку - вы, паршивцы, к нам не подготовились. Извольте признать!
Слева от шахматистов, по краям песочницы, группировались дамы. Вели они себя на манер первоклассниц, подчеркнуто шушукались, бросая ехидные взгляды на мужской пол, но, скоро утомившись, по-старушечьи обмякали и застывали, вперившись в пространство. Когда у девочек наблюдалась относительно тихая депрессивная фаза, Дарий и Соломон подходили сначала к ним и для реанимации скандировали: - Физкульт-привет!
В другой фазе - маниакально-возбужденной, их, от греха подальше, обходили стороной, сразу присоединяясь к шахматистам и Кичкину. - Что пишут, господа-товарищи? - спрашивал Балкопа, кивая на стопку Нового Русского Слова!, прижатую от ветра шахматной доской.
- Одни старые майсы, - отвечал, например, Голдин. - Мы давно это прочли и забыли. В ихних газетах.- Старички считались на детской площадке знатоками Америки; они могли, худо-бедно, разобрать кое-что по-английски из газет или текст на упаковке лекарства. Приехав всех раньше, они успели поработать 'переводчиками' - в оранжевых накидках в конце школьных занятий переводили детей через дорогу. Языку они выучились сами, но, странное дело, с разньм произношением. Если Гилдин постоянно 'ойкал' на букве 'р', Голдин, напротив - рычал львом. По их собственному определению, Гилдин выработал северо-бруклинский акцент, а Голдин - южно-бруклинский (в разных частях Бруклина жило большинство их знакомых). Например, объясняя, что нормальная рабочая неделя - 40 часов, Гилдин, мягко булькая, говорил: Ноймал-войк-фойти-ауйс. Йе, сойтанли... Тогда как Голдин рычал: Ай-гар-рыт, вор-рки-фор-ри-ауррс!
Гилдин, покрутив в воздухе ферзем, поставил его на место, оценив свое, видимо, шахматное состояние 'нихт-гут', на что Голдин возражал: Взялся-ходи, - и добавлял, что нечего жаловаться: - Кругом депрессия; всему миру 'нихт-гут'; пусть хотя бы детям было
бы хорошо. - Кичкин язвительно фыркал и начинал про свое - 'про определенные обязательства заевшегося Запада, которые надо потрудиться выполнять'...
Дарий, в таком случае, склонял Балкопу пройтись еще на два круга ничто так не облегчало душу как простая пешая ходьба.
На первый день Хануки почтальон Льюис вручил Дарию два письма, оба адресованные ему лично, с его именем, написанным полностью от руки. Одно письмо было в пожелтелом первомайском конверте из Ессентуков. Какой-то незнакомый Дарию пионер Саддык Мамеев писал ему округлыми детскими буквами: - Дорогая дядя Даша! Приезжай к нам в Ессентуки...
В письме сообщалось, что мама и сын Мамеевы очень любили покойного Семена Исааковича, 'Сенечку, который всегда хорошо отдыхал и поправлялся в их санатории ХХ партсъезда'. Заключалось письмо дипломатическим заявлением, что, если дядя Даша занята и не может быстро приехать в Ессентуки, маленький Саддык с мамой и даже шофер санатория - Гога готовы сейчас же приехать погостить в Америку и, тем самым, 'утереть нос всем в 4-ом грязелечебном корпусе '.
Второе письмо, в плотном аккуратном конверте со штампом меноры, похожей на ветку ханаанской пальмы, оказалось персональным Дарию приглашением на воскресенье в местную синагогу. На то же самое воскресенье выпадал день рождения душанбинки Цили Рахмуновой, соседки по дому. Впереди маячили бесконечные праздничные дни по местному календарю, сверкающее марево, через которое нужно было перескочить в Новый год. Дарий, решив побороть свой психоз, уже который день избегал испытаний судьбы - не искал своих отражений и брился вслепую, как Рей Чарльз.
С ночи выпал легкий декабрьский снег и тут же стаял, если не считать слабых улик по краям тротуаров и крыш, по гребням внавал оставленных холмиков листьев. Было солнечно и зябко, но не морозно - обычный нью-йоркский декабрь, неуверенный - превратиться ли ему в зиму или еще помедлить под видом поздней осени. Так же неустойчиво вели себя хлопотливые жители: выпал бы большой снег, что было вполне по сезону, они бы счищали его лопатами и снегометами, а при солнце и наплыве теплых воздушных масс с Карибов, во власти безусловного рефлекса, они принимались сгребать павшие листья, сдувать их эжекторами - всегда найдется неубранный закуток. Временами, по случаю особо редкого потепления, совсем по-летнему запускали (в декабре!) занудные тарахтелки-травокосилки.
В полдень Хануки улица вокруг районной синагоги Бет-Тефила была заставлена автомобилями плотнее обычного. Русские пенсионеры, жившие поблизости, приходили пешком; американских привозил микроавтобус дома престарелых. У входа активисты раздавали ермолки и ажурные головные наколки, пришлепывали на грудь наклейки - 'Хелло, я - Ханна', поддерживали шатких старушек и вкатывали инвалидов на колесных креслах. Зал быстро заполнялся. Сверкали напросвет витражи высоких восточных окон с многоцветной мозаикой из менор и свитков в языках пламени древних букв.