– Я с ней объяснилась; я ей сказала: «Ты обдумай, тебя мне рекомендовали как очень хорошую девушку и христианку, а ты очень хитрая и упорная натура. Что это за выходка с твоей стороны, чтобы выдать меня за лгунью?» А она простодушно извиняется:
«Я не могла сказать иначе».
«Отчего-о-о? Бедная ты, помраченная голова! Отчего-о ты не могла сказать иначе?»
«Потому что вы были дома».
«Ну так и что за беда?»
«Я бы солгала».
«Ну что же такое, если бы ты немножко и солгала?»
«Я нисколько лгать не могу».
«Нисколько?»
«Нисколько».
«Но ведь ты служишь! Ты нанимаешься, ты получаешь жалованье!.. Для чего ты с такими фантазиями нанимаешься на место?»
«Я нанимаюсь делать работу, а не лгать; лгать я не могу».
С каких сторон с ней ни заговори, она все дойдет до своего «я лгать не могу» и станет.
– Какая узость, узость!
– Страшно! «Да ведь надо же, говорю, уметь отличать, что есть такая ложь, какой нельзя, а есть такая, которую сказать можно. Спроси у всякого батюшки».
«Нет, нет, нет! – отвечает, – я не хочу этого различать: бог с ними, я не буду их и спрашивать. В Евангелии об этом ничего не сказано, чтоб отличать. Что неправда, то все ложь, – христиане ничего не должны лгать».
– Вот я тут и вспомнила, что когда я ее нанимала, я думала, что в прислуге и вообще в низшем классе «непротивление» годится и не мешает, и даже, может быть, им оно и полезно, но и это вышло совсем не так! Вышло, что и здесь оно не годится и что этому везде надо противодействовать!
Хозяйка сдвинула серьезно брови и сказала, что она говорила о такой «заносчивости» с батюшкой, и тот ей разъяснил, что это «плод свободного, личного понимания».
– Да, но какая же свобода, когда это все ужасно узко? – вставила с ученым видом гостья.
– Я с вами и согласна, и, кроме того, не все для всех хорошо.
Хозяйка постучала с угрозою по столу рукой, на пальцах которой запрыгали кольца с бирюзой, и продолжала:
– Я ведь очень помню, когда были в славе Европеус и Унковский. Это было совсем не нынешнее время, и тогда случилось раз, что мы вместе в одном доме ужинали, и туда кто-то привел Шевченку… Помните, хохол… он что-то нашалил и много вытерпел; и он тут вдруг выпил вина и хватил за ужином такой экспромт, что никто не знал, куда деть глаза. Насилу кто-то прекрасно нашелся и сказал: «Поверьте, что хорошо для немногих, то совсем может не годиться для всех». И это всех спасло, хотя после узнали, что это еще раньше сказал Пушкин, которому Шевченко совсем не чета.
– Ну, еще бы стал говорить этак Пушкин!..
– Конечно, он бы не стал, – перебила хозяйка, он жил в обществе, и декабристы знали, что с ним нельзя затевать. А Шевченко со всеми якшался, и бог его знает, если даже и правда, что Перовский сам велел наказать его по-военному, то ведь тогда же было такое время: он был солдат – его и высекли, и это так следовало. А Пушкин умел и это оттенить, когда сказал: «Что прекрасно для Лондона, то не годится в Москве». И как он сказал, так это и остается: «В Лондоне хорошо, а в Москве не годится».
– В Москве теперь уже никого и нет… Катков умер.
За трельяжем послышался сдержанный смех.
– Что вам смешно, Лида?
– «Катков умер». Вы это сказали так, как будто хотели сказать: «Умер великий Пан».
– А вы на это «сверкнули», как Диана.
– Я не помню, как сверкала Диана.
– А это так красиво!
– Не знаю уж, куда и деться от всякой красоты! Я впрочем помню, что Диана покровительствовала плебеям и рабам и что у нее жрецом был беглый раб, убивший жреца, а сама она была девушка, но помогала другим в родах. Это прекрасно.
– Прекрасно!
А хозяйка покачала головою и заметила:
– Ты совершенно без стыда.
– Со стыдом, ma tante!
– Так что ж ты говоришь! Чего ж ты хочешь?
– Хочу, чтоб девушки не скучали в своем девичестве от безделья и помогали тем, кому тяжело.
– Но для чего же в родах?
– Да именно и в родах, потому что это ужасно и множество женщин мучаются без всякой помощи, а барышни играют глазками. Пусть они помогают другим и сами насмотрятся, чтт их ожидает, когда они перестанут блюсти себя как Дианы.
– Позвольте, – вмешалась гостья: – я не о той совсем Диане: я о той, которая сверкнула в лесу на острове, у которого слышали с корабля, что «умер великий Пан». – Кажется, ведь это так у Тургенева?
– Я позабыла, как это у Тургенева.
Хозяйка продолжала:
– Теперь опять забывают хорошее, а причитают то, что говорят «посредственные книжки».
– А вы не обращали на эти книжки внимания Виктора Густавыча? – спросила гостья.
– О, он их презирает, но, знаете, он ведь лютеран, и по его мнению, если где есть о добре, то это все хорошо.
– Но, однако, ваша непротивлеика в самом-то деле ведь и не была добра?
– Ну, так прямо я этого сказать не могу. Злою она ни с кем не была, но когда ей долго возражаешь, то я замечала, что и у нее тоже что-то мелькало в глазах.
– Да что вы?
– Я вас уверяю. Знаете, если шутя подтрунишь, так глазенки этак заискрятся… и… какое-то пламя.
– Боже мой! И для чего вы ее еще держали?
– Да, да! Я тоже раз подумала: «эге-ге, – думаю себе, – да ты с огоньком», и отпустила. Но, разумеется, я прежде хотела знать, что можно от таких людей ждать, я ее пощупала.
– Это интересно.
– Я спросила ее так: «Что же это, моя милая, стало быть, если бы при тебе в доме случилось что-нибудь такое, что должно быть тайной, что от всех надо скрыть, стало быть, ты и тогда не согласилась бы покрыть чей-нибудь стыд или грех?» Она сконфузилась и стала лепетать: «Я об этом еще не думала… Я не знаю!» Я воспользовалась этим и говорю: «А если бы тебя призвали и стали спрашивать о твоих хозяевах, ведь ты должна же… Ведь какие в старину были хорошие и верные слуги, а и те, когда приходило круто, говорили, что от них хотели». Вообразите, что она ответила:
«Это тот виноват, кто их до этого доводил».
«А если это делалось по приказу?»
«Это все равно».
– Какова!
– Да-с! Я говорю: за это можно страдать. А она от вечает:
«Лучше пострадать, чем испортить свой путь жизни».
– Каково непротивление!
– Ну вот, как видите!
– Впрочем, если смотреть по-ихнему и держаться Евангелия, то она не совсем и неправа…
– Да, она даже очень права; но ведь общество не так устроено, чтобы все по Евангелию, и нельзя от нас разом всего этого требовать.
– Да, это очень печально; но если вы это сломаете, и потом исковеркаете, то что же вы новое поставите на это место?
– Нигилисты говорили: ничего!
Хозяйка промолчала и сучила в пальцах полоску бумаги, а умом как будто облетала что-то давно минувшее и потом молвила:
– Да, ничего, они только и умели сбивать с толку женщин и обучать их не стыдясь втроем чай пить.
– А как эта непротивленка вела себя в этих отношениях?
– Вы, верно, хотите спросить о тех отношениях, о которых не говорят при Лиде…
Но отдыхавшая за трельяжем Лидия к атому времени, верно, совсем подкрепилась и сама вменились в разговор уже не сонною речью.
– О такой женщине, как Федорушка, можно при всех и все говорить, – сказала Лида. – И притом, когда же вы, ma tante, привыкнете, что я ведь не ребенок и лучше вас знаю, не только из чего варится мыло, но и как рождается ребенок?
– Лида! – заметила с укоризной хозяйка.
– Да, конечно, ma tante, я это знаю.
– Господи!.. Как ты можешь это знать?
– Вот удивление! Мне двадцать пятый год. Я живу, читаю, и, наконец, я должна быть фельдшерицей. Что же, я буду притворяться глупою девчонкой, которая лжет, будто она верит, что детей людям приносят аисты в носу?
Хозяйка обратилась к гостье и внушительно сказала:
– Вот вам Иона-циник в женской форме. И притом она Диана, она пуританка, квакерка, она читает и уважает Толстого, но она не разделяет множества и его мнений, и ни с кем у нее нет ладу.
– Я, кажется, не часто ссорюсь.
– Зато и не тесно дружишь ни с кем.
– Вы ошибаетесь, ma tante, у меня есть друзья.
– Но ты их бросила. Ведь тоже и непротивленыши пользовались у тебя фавором, а теперь ты к ним охладела.
– С ними нечего делать.
– Но ты, однако, любила их слушать.
– Да, я их слушала.
– И наслушалась до тошноты, верно?
– Нет, отчего же? Я и теперь готова послушать, что у них хорошо обдумано.
– Прежде ты за них заступалась до слез.
– Заступалась, когда ваши сыновья, а мои кузены, собирали их и вышучивали. Я не могу переносить, когда над людьми издеваются.
Хозяйка засмеялась и сказала:
– Смеяться не грешно над тем, что смешно.
– Нет, грешно, ma tante, и мне их было всегда ужасно жаль… Они сами добрые и хотят добра, и я о них плакала…
– А потом сама на них рассердилась.
– Не рассердилась, а увидала, что они всё говорят, говорят и говорят, а дела с воробьиный нос не делают. Это очень скучно. Если противны делались те, которые всё собирались «работать над Боклем», то противны и эти, когда видишь, что они умеют только палочкой ручьи ковырять. Одни и другие роняют то, к чему поучают относиться с почтением.