В морге была заминка, мы ее не узнали. Не хватало прически. Рука у нас не поднималась взбить ей привычную прядь. И у нее тоже... Нектор Бериташвили - вот кто оказался близкий ей человек. Он привел парикмахера, чуть ли не в кандалах. "Никто денег не хочет!.." - возмущался он. "Сколько?" - поинтересовались мы. "А...- отмахнулся он.- Сто". Краткое это слово звучало, как одна бумажка: тетка не поскупилась.
Теперь тетка выглядела хорошо. Лицо ее было в должной степени значительно, покойно и красиво, но как бы чуть настороженно. Она явно прислушивалась к тому, что говорилось, и не была вполне удовлетворена. Вяло перечислялись заслуги, громоздились трупы эпитетов - ни одного живого слова. "Светлый облик... никогда... вечно в сердцах..." Первый генерал, сказавший первым (хороший генерал, полный, три звезды, озабоченно мертвый...), уехал: сквозь отворенные в осень двери конференц-зала был слышен непочтительно-быстрый удаляющийся треск его "Волги". "Спи спокойно..." - еще говорил он, потупляясь над гробом, и уже хлопал дверцей: "В Смольный!" - успевал на заседание. Он успел остановиться, главным образом на ее военных заслугах: никогда не забудем!..- уже забыли. И войну, и блокаду, и живых, и мертвых. Тетку уже некогда было помнить: я понял, что она была списана задолго до смерти; изменившиеся исторические обстоятельства позволили им явиться на панихиду - и то славно: другие пошли времена, где старикам поспеть... и уж если, запыхавшись, еще поспевал генерал дотянуться до следующей звезды, то при одном условии - не отлучаться ни на миг с ковровой беговой дорожки... После генерала робели говорить, будто он укатил, оставив свое седовласое ухо с золотым отблеском погона... И следующий оратор бубнил в точь, и потом .. никак им было не разгореться. Близкие покойной, раздвоенные гробом, как струи носом корабля, смотрелись бедными родственниками ораторов. Налево толпились мы, направо еврейские родственники; не знал, что их так много. Ни одного знакомого лица; одного, кажется, видел мельком в передней... Он поймал мой взгляд и кивнул. Серые внимательно-растерянные, как близорукие, глаза. Отчего же я их никого... никогда... Я еще не понимал, но стало мне неловко, нехорошо в общем, стыдно. Но я-то полагал, что мне не понравились ораторы, а не мы, не я сам. "Были по заслугам оценены... медалью..." Тетка была человек... ей невозможно по заслугам... Смерть есть смерть, я что-то все-таки начинал понимать, культовский румянец сходил с ланит... Сталин умирал вторично, еще через пятнадцать лет. Потому что во всем том времени мне уже нечего вспомнить, кроме тетки, кристально честной представительницы, оказывается, все-таки, сталинской эпохи...
Тетку всё сильнее не удовлетворяло заупокойное бубнение ораторов. Поначалу она еще отнеслась неплохо, пришли все-таки и академики, и профессура, и генералы...- но потом окончательно умерла с тоски. В какой-то момент мне отчетливо показалось, что она готова встать и сказать речь сама. Уж она бы нашла слова! Она умела произносить от сердца... Соблазн порадовать человека бывал для нее всегда силен, и она умудрялась произносить от души хвалу людям, которые и градуса ее теплоты не стоили. Это никакое не преувеличение, не образ: тетка была живее всех на собственной панихиде. Но и тут, точно так, как не могла она прийти себе на помощь, умирая, а никто другой так и не шел, хотя все тогда толпились у кровати - так теперь у гроба... и тут ей ничего не оставалось, как отвернуться в досаде. Тетка легла обратно в гроб, и мы вынесли ее вместе с кроватью, окончательно неудовлетворенную панихидой, на осеннее солнце больничного двора. И, конечно, я опять подставлял свое упругое... бок о бок с тем внимательно-сероглазым, опять мне кивнувшим. "Что ты, тетя! Легко..."
Двор стал неузнаваем. Он был густо населен. Поближе к дверям рыдали сестры и санитарки, рыдали с необыкновенным уважением к заслугам покойной, выразившимся в тех, кто пришел... Сумрачные, не опохмелившись, санитары вперемешку с калеками следующей шеренгой как бы оттесняли общим своим синим плечом толпу дебилов, оттеснивших, в свою очередь, старух, скромно выстаивавших за невидимой чертою. Ровным светом робкого восторга были освещены их лица. Свет этот проливался и на нас. Мы приосанивались. Родственники на похоронах - тоже начальство. Кисти гроба, позументы, крышки, подушечка с медалью, рыдающие руководящие сестры... генерал! (был еще один, который не так спешил)... автомобили с шоферами, распахнувшими дверцу... осеннее золото духового оркестра, одышливое солнце баса и тарелок... еще бы! Они простаивали скромно-восторженно, ни в коем случае не срывая дисциплины, в заплатках, но чистенькие, опершись на грабли и лопаты,- эта антивосставшая толпа. Генерал уселся в машину и засверкал внутри, будто увозили трубу-бас... они провожали его единым взглядом, не сморгнув. Гроб плыл, как корабль, раздвигая носом человеческую волну на два человечества: неполноценные обтекали справа, более чем нормальные, успешные и заслуженные - слева. За гробом вода не смыкалась, разделенная молом пограничных санитаров. Мы - из них! - вот какую гордость прочел я на общем, неоформленном лице идиота. Они с восторгом смотрели на то, чем бы они стали, рискни они выйти в люди, как мы. Они - это было, откуда мы все вышли, чтобы сейчас, в конце трудового пути, посверкивать благородной сединой и позвякивать орденами. Они из нас, мы из них. Они не рискнули, убоявшись санитара; мы его подкупили, а затем подчинили. Труден и славен был наш путь в доктора и профессора, академики и генералы! Многие из нас обладали незаурядными талантами и жизненными силами, и все эти силы и таланты ушли на продвижение, чтобы брякнула медаль и услужливо хлопнула дверь престижного гроба на колесах...
Но если они полчеловека, то мы - тоже... Они - не взяли, мы потеряли. Но утратили мы как раз ту половину, что у них цела. Разобраться бы на пары, как в детсадике, взяться за ручки, выдать себя за целое... только так не страшно предстать перед Ним... Никогда, никогда бы не забыть, какими бы мы были, не пойди мы на всё это... вот мы стоим серой, почтительной чередою, с большими и крошечными, как цветки, головами, микрои макроцефалы, с пограничными санитарами и гробом последнего живого человека между!.. вот мы бредем, отдавшие все до капли, чтобы стать теми, кем вы заслуженно восторгаетесь; мертвые хороним живого, слепим своим блеском живых!.. Ведь они живы, дебилы!..- вот что осенним холодком пробежало у меня между лопаток, между молодо-напряженных мышц. Живы и безгрешны! Ибо какой еще у них за душой грех, кроме как в кулачке, в кармане... да и карман им предусмотрительно зашили. А вот и мы с гробами заслуг и опыта на плечах... И если вот так заглянуть сначала в душу идиота, увидеть близкое голубое донышко в его глазах, а потом резко взглянуть бы в душу того же генерала, да и любого из нас, то - Боже! лучше бы не смотреть, чего мы стоим. А стоим мы дорого, столько, сколько за это уплатили. А уплатили мы всем. И я далек, ох как далек заглядывать в затхлые предательские тупички нашего жизненного пути, неизбежную перистальтику карьеры. Я заведомо считаю всю нашу процессию кристально чистыми, трудолюбивыми, талантливыми, отдавшими себя делу (хоть с большой буквы!..) людьми. И вот в такую только незаподозренную нашу душу и предлагаю заглянуть... и отворачиваюсь, испугавшись. То-то и они к нам не перебегают, замершие не только ведь от восторга, но и от ужаса! Не только полуголовые, но и мы ведь с трудом отделим ужас от восторга, восторг от ужаса, да и не отделим, так и не разобравшись. Куда дебилу... он с самого начала, мудрец, испугался, он еще тогда, в колыбели, или еще раньше - в брюхе, не пошел сюда, к нам... там он и стоит, в колыбели, с игрушечными грабельками и лопатой и не плачет по своему доктору: доктор-то живой, вы - мертвые. Никто из нас и впрямь не мог заглянуть в глаза Смерти и не потому, что страшно, а потому, что у ж е. Души, не родившиеся в Раю, души, умершие в Аду; тетка протекает между нами, как Стикс.
Мы прошли неживой чередою по кровавой дорожке парка; он был уже окончательно прибран (когда успели?..); не пущенные санитарами, остались в конце дорожки дебилы, выстроившись серой стенкой, и вот слились с забором, исчезли. Последний мой взгляд воспринял лишь окончательно опустевший мир: за остывшим, нарисованным парком возвышался могильный курган, куда по одному уходили пациенты к своему доктору.
Кто из нас двоих жив? Сам ли я, мое ли представление о себе?
Она была большой доктор, но я и сейчас не отделался всеми этими страницами от всё того же банального недоумения: что же она как врач знала о своей болезни и смерти? То есть знать-то она, судя по написанным страницам, все-таки знала... а вот как обошлась с отношением к этому своему знанию?.. Я так и не ответил себе на вопрос, меня по-прежнему продолжает занимать, какими способами обходится профессионал со своим знанием в том случае, когда может их обратить к самому себе? Как писатель пишет письма любимой? как гинеколог ложится с женой? как прокурор берет взятку? на какой замок запирается вор? как лакомится повар? как строитель живет в собственном доме? как сладострастник обходится в одиночестве?.. как Господь видит венец своего Творения?.. Когда я обо всем этом думаю, то, естественно, прихожу к выводу, что и большие специалисты - тоже люди. Ибо те узкие и тайные ходы, которыми движется в столь острых случаях их сознание, обходя собственное мастерство, разум и опыт, есть такая победа человеческого над человеком, всегда и в любом случае!.. что можно лишь снова обратить свое вытянувшееся лицо к Нему, для пощады нашей состоящему из голубизны, звезд и облаков, и спросить: Господи! сколько же в Тебе веры, если Ты и это предусмотрел?!