— Эти будущий год пойдут, а те уже скакали в Ростове, — говорил Ожогин. — Да что! Сезон-то вышел какой-то куцый. Все из-за Керенского вашего… Политика!.. Черт бы ее драл…
— Папа, я этой рыженькой не помню, — сказал Котик.
— Ну!? Монна-Ванна, дочь Каракала и Матильды… С большими данными кобылка, да не знаю, поскачет или нет?
— А что?..
— Да народу-то скачки нужны или нет? Кто его знает. Он понимает, ты думаешь, это?
На конюшнях, куда прошли из манежа, было пусто. Пустые стояли денники с железными решетками, и длинным рядом висели вальки стойл.
— Разорен завод, — сказал Ожогин. — Что твоя Бельгия. А что еще дальше будет, кто знает. Вот Константиновых сожгли, и, слыхать, ни суда, ни следствия. Да кому и делать-то? Губернатора и полиции нет… Пусто…
Он пошел к дому, низко опустив голову. За ним шли барышни и гусары.
Все молчали.
Мая и Лека сидели на своем любимом месте над прудом, где начиналась гребля и где ветлы образовывали зеленый навес над водой. Котик стоял против них, прислонившись к черному стволу, и горячо говорил:
— Все-таки, Мая, тебе нужно что-нибудь решить относительно Игруньки… Он мой большой друг… Он рыцарь, и мне его намерения известны. Я не сомневаюсь: он будет тебе делать предложение. Что ты ему ответишь?
— Не знаю.
— Мая, нельзя, голубка, так. Это не шутки.
— Ты его любишь? — воскликнула Лека.
— Люблю?.. Да… Он мне очень нравится. Но быть Кусковой я не хочу.
— Старая дворянская фамилия, — сказал Котик.
— Может быть… Но разорившаяся. И потом… эта тетя Лисенко, жена почтальона… — сказала Мая и подняла на брата задумчивые синие глаза.
Сверху вниз она не казалась такой красивой. Были заметнее выдавшиеся скулы и жесткий, не смягченный улыбкой подбородок.
— Я не думал, Мая, что ты такой сноб.
— Я совсем не снобирую… Но есть вещи сильнее меня… И потом… у него там какой-то дядя социалист, не венчанный, с незаконным сыном… бывший ссыльный. Какая гадость!..
— По нынешним временам дядя социалист — это протекция.
— Оставь, Лека, не до шуток, — кисло проговорил Котик. — Человек влюблен.
— Он нравится и мне. Если бы не война, я бы не прочь выйти за него замуж начерно.
— Как начерно?
— Так, как вышла Нина Драницына. Пожила с Сандиком полгода, насладилась любовью, а потом развелась и благоденствует теперь в Америке за толстым Балабаниным, что-то поставляющим на войну. Писала мне: своя вилла у них на берегу океана.
— Вот как ты смотришь на брак.
— Смотрю практически. Раньше о нас родители думали. Теперь приходится самим подумать. У Игруньки смазливое, как у девчонки, лицо и тонкая талия, но у него ни гроша за душой и подозрительная родня. Мы еще не разорившиеся, но уже разоряющиеся помещики. Игрунька не закопается в Спасовке, как папа, не станет всю жизнь воевать с крестьянами. Он будет служить. А я? Армейская полковая дама?.. Excusez du peu (Простите на малом (фр.)). Что-то не хочется… Леи на рейтузы нашивать… Ну их!..
— Мая! Откуда у тебя эта холодная практичность?
— Из жизни… Я, Котик, свободная женщина. Я эти два года читала все. Не одни "Ключи счастья" Вербицкой. Счастье женщины… Счастье девушки… Я думала об этом.
— Я, признаюсь, об этом не думал, — сказал Котик, — но я знаю, что сказал бы тебе Игрунька. Он сказал бы: счастье девушки — семья, счастье женщины — долг!
— Да, вы, мужчины, вы все еще смотрите на женщину как на собственность, как на рабыню. Нам, девушкам двадцатого века, это не улыбается.
— Чего же ты, Мая, ищешь?
— Равноправия…
— Работать, служить, как мужчина?..
— Нет. Я не способна на это. Я слишком женщина… Я хочу… Скажи мне, Котик, я знаю, что между тобой и Игрунькой тайн нет. Скажи мне: Игрунька чистый мальчик?.. Он никого не любил?
— То есть… — смутившись неожиданным вопросом сестры, сказал Котик. — Я, Мая, тебя не понимаю.
— Не понимаешь… Помнишь, на Рождестве ты нам под секретом рассказывал о твоем первом романе с тетей Алей. У Игруньки был уже первый роман?
Котик покраснел. И дернуло же его на Рождестве рассказать сестрам преглупую историю, вышедшую у него с молодой, его лет, двоюродной теткой, бывшей замужем за старым генералом! Вечером, в маленькой гостиной, они смеялись нехорошим смехом и допытывали брата о его любви. Он, смеясь: "Ах, как это было глупо и подло", рассказал им забавное приключение на визите к тете Але.
— У Игруньки? — сказал Котик, поворачивая спину сестрам. — Нет. Ничего не было.
— Врешь, Котик, — сказала Мая.
Котик быстро повернулся лицом к Мае.
— Ну, хорошо… Я не знаю. Но тебе не все равно это? — Положим, не все равно.
— Нет, ты скажи прямо. Если Игрунька будет просить твоей руки, что ты ему скажешь?
— Скажу, что подумаю.
— Самый скверный ответ. Он должен ехать в полк… на войну… Он готов ждать. Он хочет быть уверенным.
— Он уже мне делал предложение на котильоне у Воротынских.
— Ну, то не считается, — сказала Лека, — ты ему ничего не ответила.
— Ты дашь ему слово ждать? — настойчиво сказал Котик.
— Однако ты в сваты записался, — засмеялась Мая.
— Мая… Я друг Игруньки. Я его очень люблю. Он честный, благородный, пылкий, и он давно, уже пять лет, любит тебя одну.
— Что дальше?
— Он говорил мне, что будет просить твоей руки.
— У родителей?
— Потом и у родителей, но раньше хочет получить твое согласие.
— Начерно… начерно… — краснея, воскликнула Мая и закрыла лицо руками, — набело не годится.
Она побежала наверх, к дому и столкнулась с Игрунькой.
Она повернула назад, к пруду. Игрунька спустился за ней. Когда она подошла к брату, Котик и Лека встали и быстро пошли из-под древесного свода.
— Предатели! — крикнула им Мая и осталась вдвоем с Игрунькой.
Вода неподвижно стояла у пологого берега. Сухие камыши тихо шуршали, и коричневые метелки, как старые aртиллерийские банники, торчали вверх. Листья белых водяных лилий разрослись и ржавели в холодной воде, и черные кувшинчики их утонули. Вдали пруд сверкал, как зеркало. На противоположный берег прибежали босоногие ребятишки, постояли, разинув рты, глядя на красного гусара, и побежали к слободе, топоча ногами и подымая редкую черную пыль. Не смолкал назойливый стук молотилок, и где-то за гатью мерно ударяли цепами, и казалось, что кто-то раздельно, не людским голосом говорил все: "Цоб-тобе — цоп-тобе", — скажет несколько раз, перебьет — "Цоп, цоп, цоп" — и опять надолго — "Цоп-тобе — цоп-тобе…"
— Вам, Мая, нравится мой доломан? — спросил Игрунька.
— Да… Очень красиво. Хотя теперь я не люблю больше красный цвет.
Игрунька играл костыльками и молчал. Медленно шло время. В воздухе была осенняя прохлада, но ему казалось — жарко.
— Почему мы стоим? Сядем, — сказал Игрунька.
— Хотите… сядем…
Они сели, но слова не шли на ум.
— Вы любите, Мая, деревню? — спросил Игрунька.
— Вообще — да. Теперь — нет.
— Почему?
— Теперь в деревне страшно.
— Когда громили Константиновку, Константиновых не было дома? — спросил не своим голосом Игрунька.
— Нет. Они уже в марте уехали в Швецию и там продали имение.
— Так что громили чужое имение?
— Да… Какой-то компании.
— Все сожгли?
— Да… Скот перерезали. Лошадей угнали.
— Нехорошо…
— Чего хуже.
— Если бы здесь были мои гусары, я бы не допустил этого.
— Теперь никому нельзя верить, — сказала Мая и замолчала, опустив голову.
Игрунька робко протянул темную загорелую руку и взял за пальцы Маю. Мая не отняла руки. Игрунька перехватил ее выше и сжал в горячей ладони. Так сидели они несколько секунд.
— Мая… — сказал тихо Игрунька. — Вы мне верите?
Мая не отвечала.
— Вся жизнь моя… Молодость… Все мои мечты… Полк… Ивы… Мая… Ивы…
Мая опустила голову. Прислушалась к тому, что творится на сердце. Хорошо было на сердце. Снизу тихонько заглянула на Игруньку. Смущенно было красивое лицо. Алый доломан туго охватывал грудь и талию, и Мае казалось, что видно, как бьется сердце под распластанным золотым орлом значка Николаевского училища.
— Мая, вы молчите… Почему вы мне ничего не скажете?
— Что же мне сказать вам?
— Мая!.. Слава — вам… Подвиг — вам… Жизнь — вам…
— Благодарю вас.
Ее сердце быстро забилось. Она загадала: "Сделает предложение или нет?.. Что ответить?.. Ах, какая интересная минута! Это первое предложение, если не считать учителя рисования".
— Мая, я должен на днях ехать в Прокутов. Мой отпуск — две недели. И я хотел бы знать… Любите вы меня или нет?
— Разве девушки это говорят? — пожимая руку Игруньки, сказала Мая.
Игрунька смелее посмотрел на Маю. Какой недостижимой показалась она ему сейчас в белой закрытой блузке, куда скромно уходила тонкая шейка.