капиталу, судя по цене-с. Ибо это мы всегда можем, чтобы за могилку нашу по третьему разряду внести.
— Накопил; людей обсчитывал?
— Чем вас обсчитаешь-то, коли с января почитай никакой вашей уплаты к нам не было. Счетец на вас в лавке имеется.
— Ну уж это глупо; здесь, по-моему, долги разыскивать очень глупо! Ступайте наверх. Спрашивайте у племянницы; она наследница.
— Да уж где теперь спрашивать и куда пойдешь. Оба достигли предела и перед судом божиим во гресех равны.
— Во гресех! — презрительно передразнила покойница. — И не смейте совсем со мной говорить!
— Скучновато, однако, — заметил его превосходительство.
— Скучновато, ваше превосходительство, разве Авдотью Игнатьевну опять пораздразнить, хи-хи?
— Нет уж, прошу уволить. Терпеть не могу этой задорной криксы.
— А я, напротив, вас обоих терпеть не могу, — брезгливо откликнулась крикса. — Оба вы самые прескучные и ничего не умеете рассказывать идеального. Я про вас, ваше превосходительство, — не чваньтесь, пожалуйста, — одну историйку знаю, как вас из-под одной супружеской кровати поутру лакей щеткой вымел.
— Скверная женщина! — сквозь зубы проворчал генерал.
— Матушка, Авдотья Игнатьевна, — возопил вдруг опять лавочник, — барынька ты моя, скажи ты мне, зла не помня, что ж я по мытарствам это хожу, али что иное деется?..
— Ах, он опять за то же, так я и предчувствовала, потому слышу дух от него, дух, а это он ворочается!
— Не ворочаюсь я, матушка, и нет от меня никакого такого особого духу, потому что еще в полном нашем теле как есть сохранил себя, а вот вы, барынька, так уж тронулись, — потому дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту. Из вежливости только молчу.
— Ах, скверный обидчик! От самого так и разит, а он на меня».
… Когда мы вновь встретились с Львом Наумовичем "в тот же час, на том же месте", в верхнем кафе Центрально Дома литераторов, где стены изрисованы и исписаны афоризмами многих из тех, кого уже нет, и где живые пьют кофе и кое-что покрепче и курят, курят… Где и споры, и объятия, и слезы вперемежку… Где в скудном буфете можно "отовариться” изделием из белого хлеба, намазанного томатным соусом, посыпанного луком и названного многообещающе "фирменным" бутербродом… Где все чаще звучит в очереди радость уже хотя бы оттого, что "кофе есть!", "сигареты дают!"
… Когда мы встретились с ним, он меня игриво огорошил, веселенько пересверкнув глазами:
— Ну, знаете ли, меня мои со всех сторон: "Как?! Ты сидишь и говоришь с этой известной антисемиткой Беляевой?!"
Но и я в долгу не осталась:
— Мне сказали это же, но несколько в иной вариации: "Как? Ты сидишь и о чем-то говоришь с этим евреем?"
Как я поняла, и ему, и мне приятно, что есть, находятся доброжелатели, которые исключительно обеспокоены чужим "реноме" в эпоху буйного плюрализма и ненасытной гласности. Но надо быть очень уж наивным человеком, чтобы не замечать, что и пресловутая гласность, и неудержимый плюрализм приглянулись групповщикам, которые и в писательской среде отнюдь не вывелись "под свежими ветрами". И стая на стаю за вполне осязаемый предмет обихода, за те же "позиции" в планах издательства, за возможность "мотаться по заграницам"… И меня, право же, давно тошнит от демагогии "стайных" деятелей, чью команду следует слушать беспрекословно, если хочешь чего-то иметь…
Чур их! Чур! Я устала! В том числе и складывать камни веры в Храм самоспасения и Великой надежды на то, что все-таки явится истинный подвижник и предпочтет всем мирским соблазнам и благам бескорыстное служение Идее. Но где там! Службы ведут и с амвона Дома литераторов, и с амвона телевидения… Но кто? Большей частью? Те же, кто и во времена Хрущева, и во времена Брежнева ловконько так и пронзительно воспевали сущее и за то имели кусочек хлеба с маслицем, икоркой, севрюжкой. Фига в кармане? Так ведь видят ее только соратники, только единоискусники по части перекрашивания и "перестройки". Нет как нет лидера искреннего, страстного, преданного справедливости, красивого своим бесстрашием! Идеал мне подавай, идеал! Вконец я, видать, испорчена классикой…
Можно, конечно, попивать здесь же, в уютно задымленном зальце и с приятным туманцем в голове судить-переливать… То, се, о том, о сем… Вон, мол, опять сапоги подорожали, не укупишь… И с яйцами напряженка…
Но — не тянет. Слишком убогий, что ли, пирок получается во время чумы?
Зато поблизости от печальных дел профессионала, от своего рода Властителя пусть не дум, но тел, соглядатая наисокровенных мгновений Бытия и Небытия — я, вроде, больше при деле, при своем интересе, чем среди разглагольствующих о том, о сем, а больше ни о чем.
Странноватое состояние — словно получила возможность сойтись в диалоге с самой Смертью, вон как у Бергмана… Правда, там Смерть играет с человеком в шахматы… Но, собственно, подобная игра идет и без того изо дня в день… Тут уж мы все шахматисты.
Так или иначе Мой Похоронщик ведет меня туда, где я и не думала побывать при жизни, ведет и уводит… И вдруг я чувствую, что отрешаюсь от видимого, слышимого, от того мельтешащего, земного, что только что задевало и раздражало… Я как бы возношусь над ним… И над собственным эгоизмом в том числе… Над сладким желанием оплакать свою судьбу, где столько помято и сломано волею ли обстоятельств, собственным ли нравом… У меня в душе высветляется иная точка отсчета как радостей земных, так и печалей… И эта точка — там, в конце… крест.
Никто, конечно, из сидевших в писательском кафе не заметил того, что наш маленький столик с плохо протертой полировкой в один прекрасный момент воспарил над Бытием и даже Сознанием и превратился в некий астральный предмет… И там, высоко-высоко, вдали от дефицитов и рухнувших планов, ибо "нет бумаги, издательству не на чем нас печатать", там, там, где беседуют уже как бы и не тела, а души, мы с Моим Похоронщиком и витали… не день, и не два… Витали, а в действительности шли самым низом жизни… Нет, не шли — а вглядывались до рези в глазах в "пустяки" случайностей и предопределенностей до "черты" и за "чертой"… И если поначалу меня вело любопытство к