И еще более мы удивились, когда раз пришел к нам Павел Петрович, и привел с собою сэра Генри. Сэр Генри был такой же крепкий и румяный, и покойный, как в игорном доме, и на вилле Роспильози, и в Кампанье на охоте. С ним вошла в наше логово Европа.
Здесь он ничему не удивлялся.
— Помните, — сказал, — вы приглашали меня посетить Россию. Я приехал. Это очень интересно, и я не раскаиваюсь.
Потом, с улыбкою, он мне напомнил, как я в Шантильи ему сказала, что Россия — первая в мире страна.
— Во всяком случае – прибавил — ни на кого, и ни на что не походящая. На одной улице я видел, как сдирали в церкви с икон ризы, на другой, — в уже ободранной такой же церкви народ на руках нес Патриарха. Но впервые ощутил Россию я давно, первый же раз, как с вами встретился, тогда на Монмартре. Не поймите меня дурно, но теперь мне кажется, что именно в самой же вас Россия.
Павел же Петрович шевельнул пенснэ на носу, отвел меня в сторону.
— Я получил уж заграничный отпуск. Вам здесь тоже оставаться пока нечего. Муж должен поправляться. А вы — работать. Здесь нескоро все наладится. Я всегда считал, что революции и войны и приходят, и уходят. Но искусство остается. Вы должны в нем совершенствоваться, а не прозябать. Когда придет ваш час, вы возвратитесь. Ну, а сэр Генри вам имеет кое-что сказать.
Сэр Генри в это время рассуждал с Маркелом. Он с интересом и вниманием рассматривал и нашу печку, и дрова, и примус, будто все старался поспокойнее заметить.
Потом мы с ним спустились в садик.
— Я больше месяца в России. Вероятно, напишу целую книгу. Что же до вас, вашего мужа, то я с удовольствием помог бы вам и материально — если бы вы захотели выехать.
Тополя в садике выпускали почки — клейкие и духовитые. Сквозь узор ветвей над нами было небо. По немой синеве летели белые, разорванные облачка. Веселый ветер трепал, солнце то выхватывало золотым куском угол дома, влажную дорожку, грело, то туманело, сквозь облачко кидало вниз прохладу и вуаль.
Так значит, отдых, собиранье… Солнце, и весна, широкий ветер.
Я в волнении пожала руку сэра Генри.
XX
Маркел не возражал. Он медленно еще ходил, и задыхался, больше все лежал. Но волосы на голове уж отрасли. Было ясно — если есть возможность, надо пользоваться.
Хлопотами по отъезду, я заведывала. Странно чувствовала я себя теперь! На душе смесь — радости и возбуждения, грусти и задумчивости. Вот, прощай Россия! И насколько? Новый поворот, и новое дыхание судьбы, и новый ход «удачницы». Доллары сэра Генри появились так же неожиданно, как некогда шестьдесят пять тысяч на Монмартре. Все менялось. Я могла одеться, я одела и Маркушу, и прислуга появилась. Я решила твердо — снова побывать в Риме – и иной раз, проходя по улицам Москвы, где так недавно мы влачили свое горе по булыжным мостовым, я как сквозь сон воображала: Боже, снова Рим, и Пинчио… Возможно ли? После всего?
В один из майских дней автомобиль обогнал меня на Арбатской площади.
Солнце ласково заливало, ветер хлестал шелково в лицо немолодому комиссару, и сидевшему с ним рядом Блюму. Блюм, без шляпы, откинулся назад. Седые, бархатные кудри его летели, влажные глаза полузакрыты. В упоеньи говорил он что-то своему соседу, и сиял, блистал сознаньем близости к сильному мира сего.
Пусть! Пусть летят. Пускай и радуются, торжествуют. Я им не уступлю. Пусть успокаиваются, обрастают жиром и благополучием на крови Андрюши, Георгиевского… я не поклонюсь. Пусть жизнь идет, куда ей нравится. А я — своим путем, на этих крепких, еще быстрых на моих ногах.
Дома я нашла Маркела в садике. Он сидел в кресле. То же солнце, что блистало в комиссаовом автомобиле, золотою чешуей по нем скользило, сквозь листву. Меня тронул именно затылок моего Маркела. Я подошла сзади. Он склонился и держал платок у глаз. Я обняла, припала. Да, я знала — что оплакивает он, я опустилась на колени, положила ему голову на грудь. Так мы сидели несколько минут безмолвно.
— И мы живем… мы все живем… и даже едем… как бы сказать, мы мечтаем…
— Едем, и живем, — сказала я. — Так надо. И нам надо постараться лучше жить, достойнее и чище, чтоб заслужить пред ними, отошедшими.
И в этот миг, стоя на коленях перед мужем, чудом спасшимся моим Маркелом, ощутила я вдруг всю прошедшую мою жизнь. Как перед смертью — все забавы, увлечения, романы, себялюбия мои, и всю вину перед Андреем и пред этим бедным другом — с ним ведь тоже был у нас роман когда-то! — а теперь он просо мой, опора, брат.
В саду, в тот день, под майским солнцем, братски мы просили друг у друга отпущенья всех взаимных прегрешений.
_______
Мы уезжали в жаркий день. Через всю Москву везли нас два извозчика к Виндавскому Вокзалу.
Артельщики в полотняных блузах отобрали вещи, было тихо и светло в огромном зале — даже странно после наших путешествий в революцию. Спокойно подали солидный поезд. Нилова и Саша Гликсман, Костомарова, кое-кто из знакомых — вышли на платформу. Дождичек пробрызнул, освежил воздух, и когда мы трогались, стояли у открытого окна, в лиловой туче, над Москвою, вознеслась радуга. Мне радостно, приятно было видеть эту радугу над родным городом.
— Скорее возвращайтесь, ждем, Наташка! — кричала Нилова своим огромным ртом, помахивала платочком. Глаза у ней — да не у ней одной — влажнели. — Поскорей!
Да, поскорее.
И уплыла наша Москва, и потянулись в золотистом вечере знакомые наши края, великорусско-подмосковные. Я все стояла у окна. Маркел, по слабости, лежал. Я все следила за извивами и блеском речек в солнце, за лугами, деревнями, за волнистыми изволоками ржей, за васильками в них, за полем с ровными кучками навоза и за плугом пахаря, двоящего пары.
Вот та земля, где упокоился отец, где сын мой, мучеником, лег, вот та земля, в которой расцветала моя младость, грозно зрелость грянула. Вот та земля, что я сама. Проклятая, но и чудесная моя земля.
Долго не могла заснуть той ночью, в комфортабельном купэ. Все думалось — все дальше уходила родина, под плавный, русский стук колес.
А на другой день, над вечер, переезжали мы границу. Из букета, что везли с собою. Бросили мы с мужем на родную землю по пучочку незабудок. Не забыть — прощай Россия!
________
И вот я снова в Риме, в том же и отеле, в тени башен Trinita dei Monti. Тот же собор Петра на горизонте, пинии, и Монте Марио — спокойный, вечный пейзаж, как ровен и покоен купол, небо и Кампанья. Все такой же Рим! Так же журчат Берниниевы фонтаны, цветочницы выставляют букеты на Испанской лестнице, безмолвно кафе Греко, и по улочкам вокруг Condotti столь же беззастенчиво торгуют собой девушки. Не сдвинуть Рима времени! Оно кладет лишь краски — не им изменить облик. Если ярче, и пестрее сейчас Корсо, больше блеска и нарядов, и автомобилей, черных фесок и рубашек, то и их Рим приращает, так же безраздельно, и естественно, как естественно зарастает травой двор Фарнезины. Если чинят мостовую на виале к Пинчио, то неизменно выражение лица у мелколиственных дубов виале, и, как и прежде, благовонны пригреваемые солнцем апельсины и лимоны.
Здесь Павел Петрович. А Маркел в Германии — лечится, отдыхает. Я живу спокойной, чистой жизнью. Как во времена, теперь доисторические — мы разучиваем с Павлом Петровичем его произведения, а я готовлю и иные — для турнэ с ним по Германии. Мы выступали уже здесь, в Августеуме, и, быть может, через год тронемся в Париж, Америку.
К осени обещал приехать и сэр Генри. Снова будет он катать нас в Остию, Витербо и Орвието, а пока я и одна, как раньше, брожу в Тиволи, и с виллы Адриана созерцаю дальний, музыкально-возносящийся над равниною купол Петра. Я побывала во Фраскати и на вилле Роспильози. Я с улыбкою взглянула вновь на храмик и горбатый мост в Кампанье, где когда-то целовалась с пастушком Джильдо.
Это все прошло.
Иной раз, глядя на спускающееся к морю солнце, на Кампанью в розовом дыму, я думаю, что та любовь, безмерная и фантастическая, о которой промечтала я всю жизнь, так и не посетила. Пусть! И пусть за горизонтами моя Россия, и могилы сына и отца, сладостней, сладостней, еще мучительно-пронзительней люблю блеск солнца на мостовых Рима, плеск его фонтанов, голубые океаны воздуха, сверканье ласточкиного крыла и легендарную полоску моря. И я вздохну, я улыбнусь всему — чрез тонкую вуаль слезы.
Маркела нет со мной — я ощущаю его издали, теперь как старшего. Когда-то я считала так Георгиевского, теперь Маркел занял место его. На-днях я получила от него письмо — оно мало походит на его прежние письма, это уж скорей послание, вот каков тон его: «Истина, Наташа, все неколебимее и тверже входит в меня. Если-б я жил в древности, наверно, я ушел бы в монастырь, оттуда бы, молитвою, помогал миру, глубоко погрязшему. То, что произошло с Россией, с нами — не случайно. Поистине, и мы, и все пожали лишь свое, нами же и посеянное. Россия несет кару искупления так же, как и мы с тобой. Ее дитя убили — небреженное русское дитя распинают и сейчас. Не надо жалеть о прошедшем. Столько грешного и недостойного в нем!