Война для них завершилась в Каменце, в маленьком саксонском городке недалеко от Дрездена. Их поселили в казармах вермахта, сооруженных, как говорили, чуть ли не при Фридрихе Великом (впрочем, вряд ли, архитектура была не прусская), на окраине городка. Гористая, неровная улица между каменными двухэтажными домами (все дома были двухэтажные, на одну семью, русские этому удивлялись) вела к площади, где помещались ратуша и церковь. Круг площади размыкался у вокзала. Тут же поблизости - да и все было поблизости - кинотеатр, несколько пивнушек, зал для танцев, кафе "Гольдене зонне" ("Золотое солнце") с четырехкомнатным отелем на втором этаже. От кинотеатра влево, то поднимаясь, то опускаясь, с большими круглыми зеркалами на поворотах (это тоже удивляло русских), текло плохонькое асфальтовое шоссе в поселок Эльстра, там была мастерская мотомастера, и наши офицеры, которые обзавелись за триста никчемных оккупационных марок мотоциклами, часто ездили к этому мастеру ремонтироваться.
Война кончилась, но генерал-майор Уланский прочно, по-видимому, утвердился в Дрездене. Он стал начальником советской военной администрации в Саксонии. Теперь и Литвинец, как и Лоренц, находился у него в подчинении. Генерал часто в роскошном "мерседесе" наведывался в Каменц, давал приближенным понять, что у него обширные планы, а что за планы - пока не уточнял, можно было только догадаться, что речь идет о подборе кадров из среды местного населения, потому что наша, а возможно, и не только наша Германия станет советской, что, разумеется, не мешает нам забрать у немцев как можно больше, в первую очередь демонтировать и отправить в Советский Союз наиболее ценное оборудование фабрик и заводов. Это было всем понятно, всеми одобрялось - ведь немцы, учинившие разор и разгром России, обязаны были, хотя бы в малой мере, расплатиться за свои злодейства. Менее понятны были частые поездки генерала в окрестные горы (о них разболтал его шофер). Что ему там понадобилось?
Литвинцу и Лоренцу, выказывавшим понятное нетерпение (им хотелось домой), генерал говорил: "Вы мне нужны, потерпите всего лишь один годик, и я вас демобилизую, но поимейте в виду: здесь вам сытнее будет, а я вас обоих скоро представлю к награде, повышу в звании".
Обстановку в казармах нельзя было считать спокойной. Два офицера, например, оба члены партии, угнали грузовик, промчались через всю раздавленную Германию и удрали чуть ли не в Париж. Несколько солдат заразились сифилисом. Русские и украинские девушки, отправленные в годы войны в Германию, батрачили в крестьянских домах. Теперь они возвращались на родину, оставляя на контрольно-проверочных пунктах - прямо на траве, на обугленных остатках стен - аккуратно спеленатых младенцев, которых родили в немецком рабстве, и эта жестокость, неизвестная Европе со времен Спарты, производила нехорошее, нам не нужное впечатление на местных жителей. Многие молодые матери были одеты, пожалуй, нарядно, так до войны не то что на селе, но и в городе не каждая одевалась, все стриженные длинной волнистой стрижкой, брови тонко выщипаны, пальтишки с плечами, подбитыми ватой, туфли на толстых широких каблуках, ноги в чулках-паутинках казались голыми, слегка загорелыми. Не видно было, что батрачки голодали. Лица были наши, советские, но выражение глаз стало каким-то иным, и бедра онемечились не нашей круглотою.
Лоренц, тогда временно бездельничавший, слонявшийся по городку, случайно набрел на это зрелище. Неужели мать способна бросить свое дитя, грудное дитя, на траву, на камень чужбины и уйти, навсегда уйти? Ожесточила фашистская неволя этих женщин, или они боялись? Чего боялись? Трудностей одинокого материнства в голодной, разрушенной захватчиками родной стране? Позора? Преследования за то, что, предавая родину, сблизились с немцами и пленными иностранцами - французами, англичанами, американцами, бельгийцами? Ведь они могли остаться - так поступали многие их подруги, бежали на запад.
Особисты и смершевцы на контрольно-проверочных пунктах на них не давили: хочешь - возьми ребенка с собой, хочешь - брось. О детях не беспокойтесь, увезут, устроят. Но вот одна из женщин, уже проверенная, уже оказавшаяся по ту сторону контрольного пункта, быстро вернулась, подбежала к оставленному ребенку, взяла его на руки, по-кликушески повторяя: "Дик! Дик, мальчик мой!" Все посмотрели, посмотрел, приблизившись, и Лоренц. Ребенок был от военнопленного-негра, личико - как негатив. И слезы выступили на лице старшего лейтенанта, и вспомнил он слова Эммы Елисаветского, что каждая мать - Богоматерь, и если бы он не был в военной форме, думал он малодушно, то поклонился бы в ноги этой молодой русской матери черного подобья Божьего, помолился бы за нее и на нее.
Случались в Каменце и происшествия другого рода.
Был отозван из армии майор Очир Ванькаев, толковый, скромный офицер, правая рука генерала: именно Ванькаев со знанием дела руководил демонтажем немецкого оборудования. Его дед, малодербетовский чабан, так душевно дружил с работником купца-гуртовщика, пьянчугой Ванькой, что назвал в его честь Ванькой первенца-сына, вот и получилась фамилия - Ванькаев. Очир Ванькаевич был инженером-экономистом, до войны служил в Москве во Внешторге, был лично известен Микояну. Наверно, поэтому, да еще как прописанного в Москве, а не в бывшей республике, или, может, как отца русских детей, или еще по каким-то важным причинам его не выгнали из армии в 1944 году, когда ликвидировали калмыков как нацию и всех их выслали далеко на север.
У Очира Ванькаевича было три ордена, один довоенный, он, хотя и со смешным акцентом, бегло говорил по-немецки и немного по-английски, был корректен, исполнителен, но перед начальством не лебезил, знал себе цену. Жена у него была москвичка, русская. Он много читал, чаще всего - словари и энциклопедии, улыбался охотно и удивительно белозубо, и тогда его скуластое, цвета степного песка лицо покрывалось не совсем обычным, но приятным румянцем, а верхняя часть лица, надбровья и лоб, имела в себе что-то овечье, как будто он был родственником отары своего деда, но овцой он не был, все понимали, что собой представляет бывший сотрудник Внешторга, хотя почти никто не знал, какую огромную услугу он оказал советской власти в Саксонии. В предписании ему было указано убыть в распоряжение военкома города Ачинска Красноярского края.
Когда об этом доложили генералу, он, чего скрывать, растерялся. Конечно, знал Наум Евсеевич, что калмыков выслали за то, что они, как сообщалось в секретном письме за подписью Калинина, сотнями переходили на сторону врага, добивали раненых красноармейцев и командиров, грабили наши тылы, подарили белого коня под узорчатым седлом немецкому генералу, вступившему в Элисту. Знал Наум Евсеевич и то, что все это брехня, туфта, нужная государству, как любая другая туфта, но он до сих пор считал, что одно дело - население, а другое - проверенные кадры, а Очир Ванькаевич был человеком проверенным. Еще Наум Евсеевич знал, что когда Сталин (а значит, и Меркулов, которому подчинялся генерал) заинтересован в успехе дела, то он не смотрит на второстепенные изъяны в анкете работника, лишь бы работник был предан делу Сталина, отдавал бы себя целиком делу Сталина - жертвенно, с умом, вдохновением. Таким был сам Наум Евсеевич, таких он подбирал себе ближайших, доверенных подчиненных, таким был и Ванькаев. А дело, которое было поручено им, оценивалось Сталиным как важное, нужное.
Чтение энциклопедий, специальной литературы, умелые беседы с жителями привели Очира Ванькасвича к убеждению, что в горах Саксонии, где-то рядом, гитлеровцы добывают уран. Наша разведка об этом ничего не знала, советские лоуренсы пожимали плечами, слушая Наума Евсеевича, с которым Ванькаев поделился своей догадкой. Наум Евсеевич на свой страх и риск предпринял поиски, шахты были обнаружены. Очир Ванькаевич составил докладную, за подписью Уланского она помчалась к Меркулову. В докладной предлагалось закрепить добычу саксонской урановой руды за Советским Союзом навечно. Наум Евсеевич предвкушал свое торжество. Он уже видел, какой стол будет сервирован, как он будет себя держать, когда солнце сталинской милости озарит его и луч этого солнца, как золотая лопата, поднимет его, быть может, к самому светилу. Ванькаева генерал представил к ордену Ленина, просил присвоить ему звание полковника.
И торжество осуществилось, доклад был одобрен, весьма одобрен, на урановые шахты были посланы советские люди, но Наум Евсеевич не был отмечен, никак, ни словом не отмечен, а Ванькаева выгнали из армии. Так раньше Сталин никогда не поступал с преданными, удачливыми слугами. Чем же новым повеяло сейчас?
Да, растерялся Наум Евсеевич. Он уже второй военный год чувствовал, что у него ни наверху, ни рядом нет прежней опоры, нет земляков, собутыльников, друзей. Его еврейство, которое ему самому казалось милой, обаятельной черточкой в его незапятнанной чекистской биографии, теперь оборачивалось чертой отрицательной, как в его комсомольские годы дворянское или купеческое происхождение или, того хуже, необходимость отвечать в анкете: "сын священника". С них Меркулов требовал не газетной трепотни, а дела, и дела нелегкого, и Очир Ванькаев соответствовал своей должности, был знающим, трудолюбивым работником, с хорошей памятью, умел сочетать деловитость с дерзостью, а вместо него прислали из Москвы какого-то подполковника, армянина, который при первой встрече глубокомысленно заявил Науму Евсеевичу: "Я считаю, что Балканы - пороховая бочка Европы", - и Наум Евсеевич подумал, что армяне и евреи редко бывают глупыми, но если бывают, так уж дальше некуда. И еще подумал Наум Евсеевич, что ему уже ничего не поможет, даже сверхподлость не поможет всплыть наверх, разве что кое-как удержаться над уровнем дерьма.