А еще как недавно мы кричали: ура! – когда закружились первые белые мухи, и Гришка выкинул из сарая дровянки.
Нас держат взаперти: в том доме, как мы называем дядин дом, Леня заболел скарлатиной. Прерваны все сношения, так как можно заразиться и умереть.
Смерть при этих словах встает передо мной, как нечто живое, хотя и неуловимое. Она ходит где-то по двору, стараясь пробраться в комнаты. У дяди Захара она, должно быть, уже на стеклянной галерее, но ее стараются не пустить всеми силами. По городу она «косит», как говорят у нас. Она скосила нашего двоюродного брата, который живет где-то далеко, так далеко на краю города, что мы, обыкновенно, замерзаем дорогой, когда ездим туда на Рождество.
Мы боимся ночи, и я избегаю проходить темной передней, где за дверью стоит большая кочерга. Быть может, смерть сидит еще «на ключе», в темной комнатке, где в прошлом году померла старушка Васса, которая и зазвала эту смерть: она так часто просила, чтобы смерть прибрала ее. Ну, теперь, понятно, смерть завелась в нашем дворе и будет «косить».
Я мельком, чтобы смерть не могла заметить меня, заглядываю под кровать, за буфет и за занавески, но там только темно и пусто. Это, быть может, обманчивая пустота. Конечно, она где-нибудь здесь, здесь… Это ясно. К чему же такая суетня и встревоженные лица?..
В нашем доме приняты меры: ее выкуривают, как это всегда делала прабабушка Устинья Семеновна, и как делал наш кучер, когда Устинья Семеновна померла. Эти меры самые верные и убийственные для смерти.
Из кухни в медном тазу приносят раскаленные кирпичи, кладут какие-то прутики и поливают уксусом. Шипящий столб пахучего, кислого пара бьет в потолок, ползет по углам, трудно дышать, а кучер носит таз, откинув голову, и «выкуривает». Я заглядываю в углы, нет ли где захваченной и скрюченной смерти, вожу кучера, – и во мне дрожит все, а в глазах и носу щекочет не то от чада, не то от приятного удальства.
Смерть, конечно, изгнана. Как легко! и какой хороший кучер Архип!
В том доме все это уже проделано, но, должно быть, там что-то не так вышло: Лене хуже. Подолгу простаиваем мы у окон и смотрим. Вот подъехала шестерней синяя карета, распахивается парадное крыльцо, – и дядя Захар, страшный дядя Захар, как мальчик, без картуза, бежит на улицу, падает на колени и крестится большими крестами. Его лицо тревожно, он стал, как будто, ниже.
С кучером Архипом и юрким Александром Ивановым, который быстро выхватывает из кареты фонарь и сует моему приятелю Ваське, дядя Захар вынимает громадную кованую икону Это привезли Иверскую.
Вчера тоже привозили икону с большим темным лицом, потом какой-то сундучок. Что же в сундучке? В сундучке, оказывается, мощи, и в них особенная сила, изгоняющая смерть. Кроме кирпичей и уксуса, есть еще сильнейшее средство – мощи в сундучке. Конечно, смерть теперь будет изгнана.
Но что с дядей! Он несет икону с лестницы. Его голова поднята, лицо красное, перекосившееся, в руке зажат платок… и дядя плачет… Дядя Захар плачет! Что случилось?.. Плакать могли мы, плакала Васса, когда в темную комнатку, перед смертью, приходил батюшка с ящичком, плакала нянька Домна, когда ей подарили линючего ситечка, но дядя Захар… Должно быть, Леня умирает…
Каждый день на нашем дворе новые кареты и новые иконы. Говорят, дядя Захар уже не ездит на завод, а ходит по залу, зажигает лампадки, кричит на всех и молится. Александр Иванов гоняет по монастырям, служит какие-то заздравные, возвращается темным-темно и «здорово заливает», как говорил Гришка на кухне.
Домна сообщила нам, что Ленину рубашку возили в какой-то кремль и клали на чей-то гробик.
– Теперь уж один конец: либо помрет, либо отходится… А ты штой это озорничаешь-то!., помолился бы вот за братца-то… Стань-ка вот, помолись Миколе-то!.. Вон он какой… стро-о-гой Микола-то… Кому я говорю-то, а? У-у, бесстыжий!..
Я смотрю на высокий кивот, лоснящийся и пахучий. Никола в золотой шапке. Его коричневое лицо будто вздрагивает при мигающем свете лампады, точно он моргает, и водит бровями, и щурится. Я боюсь этого строгого лица и не могу молиться.
За стеклами все они точно живые, и я знаю, что они никогда не спят, а смотрят и всегда все видят и знают. Их запирают на ключик. Это мне нравится. Спать спокойней, – и я каждый вечер, украдкой и затаив дух, становлюсь на стул и пробую ноготком, заперта ли рама. Все они у меня на примете и все имеют особенный смысл.
Вверху изображение Троицы, в виде серебряных странников за столом, под деревом. Эта икона напоминает мне обед в саду, в нашей беседке, и мне не страшно. Никола пониже. Его я боюсь: он напоминает мне отчасти дядю Захара, отчасти нашего старого дьякона, всегда громко сморкающегося и гудящего. Совсем внизу – одинокий коричневый человек, в шкуре через плечо, с тонким, высоким крестом. Эта икона внушает мне неопределенно-смутный страх.
Я молюсь, но не о Лене. Я повторяю вереницу сливающихся молитв, загадочно-непонятных, без всякого усилия прыгающих с языка, а сам думаю о них, стоящих за стеклами, стараюсь решить, как это они могут видеть и знать все.
Чудодейственная сила из кремля победила смерть: Леня выздоравливает. Я не столько рад тому, что Леня выздоравливает, как тому, что есть средство против этой «смерти». Она должна окончательно исчезнуть с нашего двора, и можно безопасно ходить по комнатам.
Утром мы поражены необычайным видом двора.
Громадная толпа нищих гудит у крыльца, причитает, спорит и толкается, и Александр Иванов раздает из полотняного мешочка грошики в знак выздоровления Лени, как нам сказали. Какие ужасные фигуры! Откуда их столько? Где они живут, и почему на них такие лохмотья? Дядя Захар выглядывает с галереи, вызывает какую-нибудь дряхлую старуху или калеку-старичка и бросает им деньги. Его лицо по-прежнему сурово; так же гордо торчит высокий хохол и моргает глаз.
– Александр Иванов! Гони этого дармоеда в шею! Третий раз, черт, лезет… Рожа, как бревно!., в шею гони!..
Да, дядя совсем, как всегда. Чего же теперь бояться? Смерть изгнана, и дядя так спокоен, что даже кричит:
– Заложить Стервеца в дрожки!.. Нет… в шарабан!.. Да подковы осмотреть!.. Как, заковал?!. Позвать сюда подлеца!.. Кузнечишка проклятый!..
Какой странный дядя Захар! Ему все, как с гуся вода. Еще недавно он плакал, носил иконы, гонял Александра Иванова по монастырям, не пил, не ел, как рассказывали у нас, рвал и метал все в доме и чуть ли не становился на колени перед докторами, а теперь…
Нет! Смерть не исчезла, а перебралась в подвальный этаж, к сапожнику Плешкину, и скосила Ваську, с которым я так любил драться и есть зеленые яблоки в бочке из-под сахара на заднем дворе. Они – люди бедные и не могли привозить иконы и сундучки с мощами, не служили «заздравные» и не призывали батюшек. Но почему же они не попробовали кирпичей? Я плакал по Ваське и мучился, что не отдал ему еще с лета забранных у него трех пар бабок и свинчатки, которая всегда так ловко била. Теперь я уже не могу расквитаться, и мне страшно; что Васька будет являться ко мне но ночам и требовать долг, как рассказывала нам нянька.
Ваську вынесли в желтом дощатом гробике рваный и грязный Плешкин, знаменитый кулачный боец на стенках, и его единственный мастер Мишка Драп, очень веселый парень и охальник, как называет его наша красивая горничная Паша.
У Плешкина голова опущена, видна большая лысина, и одна штанина выше другой. Он весь какой-то худой, как наша старая, вылезлая щетка. Да и Мишка Драп идет хмурый. Гришка снимает картуз и крестится. Ага! крестится?!. Что значит – помер-то человек!.. А то всегда таскал Ваську за волосы и бил метелкой. Пусть теперь мучается: Васька непременно будет приходить к нему по ночам.
Я плачу на подоконнике. Мне горько, досадно, что умер мой приятель, с которым всегда почему-то запрещали играть. Зачем он умер? кому помешал он? Всегда его били: бил отец, стегала шпандырем мать, давал подзатыльники Драп, и Гришка вышвыривал его из нашего сада. Еще так недавно радостно нес он фонарь в тот дом… Я смотрю на иконы, на Николу и думаю… Ведь он все может… Но почему же, почему?.. Я не понимаю ничего, думаю напряженно, всматриваюсь в образа, и мне… мне начинает казаться, что они хранят какую-то тайну, большую, непонятную. Они, молчат, смотрят и знают… Они знают все, все… И молчат. А ночью что они делают? А, может быть, они что-нибудь делают, когда я сплю, когда я не вижу их. Ведь нянька говорила, что ангел-хранитель ходит, а мой ангел – Никола… Не он ли колышется тенью в темных углах, шевелит занавеской и тихо скрипит половицей?..
Я закрываюсь с головой и лежу. Тихо… тихо… Нянька напилась квасу из красного кувшина, куда часто забираются черные тараканы, и уже храпит на лежанке.
Ночь идет. Теперь в дальних комнатах прохаживаются все, кто жил когда-то в нашем доме. Теперь даже часы не ходят.