У неё бешено колотилось сердце, и она ни в какую не хотела сойти со стола: боялась, что съедят. Она и сейчас боится.
Может быть, если бы рядом были такие, как Кара-Мурза, доктор Худатов, Конон Савченко, Курнатовский, Шелгунов она не боялась бы, но они исчезли, погибли и рядом другие.
Отец уговаривал вернуться. Сказал, что в семейной жизни — главное терпение. Ему ли не знать.
Вернулась и сразу же вызвали на заседание комиссии Замоскворецкого района на чистку. «Чистка после чистки» Дурной каламбур. Чудовищно болел низ живота, тошнило. Иосифу о предстоящей процедуре не сказала, но интуиция шептала: «Хотят съесть».
И как только увидела их лица, — лица людей давно не евших персиков (или никогда их не пробовавших) поняла: предчувствие не обмануло. Больше всего думала о том, чтоб не заметили заплаты на кофте подмышками, поэтому сидела неподвижно, плотно прижав локти, сцепив на коленях руки.
Начали вроде незлобно: когда вступила, где работала. Отвечала с ученической готовностью: в восемнадцатом, машинистка при штабе Южного фронта, журнал «Революция и культура», Наркомат по делам национальностей, последнее время — машинистка в секретариате у Ленина, некоторое время не работала в связи с рождением ребёнка… и чувствовала, что где-то зарыта мина.
Может, в этом вопросе?
— В журнале вашим отделом руководила Наталья Седова?
— Нет она руководит в Наркомпросе отделом музеев.
— В секретариате Вы сильно загружены?
«Наверно им известно, что Иосиф велел ей уйти из секретариата, что Фотиева рассказала об этом Ленину, и Владимир Ильич назвал Иосифа азиатом, и это в присутствии Марии Ильиничны, которая Иосифа терпеть не может. Иосиф как-то сказал за то, что не захотел жениться на ней, а Ильич, будто бы, предлагал сестру в невесты… В секретариате все всегда известно, даже то, что известным быть не должно. Все пробалтываются понемногу, а в результате — никаких тайн. Пожалуй, самая болтливая Володичева, за ней Гляссер, Лидия Александровна Фотиева — кремень, если уж с кем делиться, то только с лучшим другом своим — Цурюпой, а Иосифу всё известно от меня…»
— Что? Простите я отвлеклась.
— Кто Ваш муж?
«Вот она — мина. Считают, что прикидывается овечкой. Они своих детей в комбинаты сдали, в детдома, а она сидит дома и скрывает откуда это у неё такое право — сидеть дома».
— Мой муж — партийный работник.
— Кто именно?
— Это к моей партийной биографии отношения не имеет, а вот мои отец, мать, братья и сестра….
— Ваши родственники нас не интересуют. Почему Вы скрываете кто Ваш муж?
— Не имеет отношения к моему вопросу. Если вас не интересуют мои родственники, которые принимали участие в революционном движении с начала девяностых годов, то почему так важно кто мой муж?
— Здесь спрашиваем мы.
Постановление гласило: «Исключить как балласт, совершенно не интересующийся партийной жизнью».
Когда же это было? Только что родился Вася — значит в двадцать первом.
Последнее время её стала пугать некоторая перепутанность событий и дат в памяти. Их последовательность. Она могла до мельчайших подробностей вспомнить обстоятельства того или иного события, слова собеседников, свои слова, время года, пейзаж или обстановку помещения, но вот что чему предшествовало? Какая-то странная спираль с черной дырой посредине. Это появилось лет шесть назад и постепенно нарастало. Иногда, застигнутая врасплох, всплывшим откуда-то воспоминанием, она часами мысленно «пристраивала» его к событиям в прошлом. Легче было с детством и юношескими годами, но вот потом — полная сумятица. Наверное, это было связано с кофеином или с теми таблетками, которые ей прописал от головных болей ТОТ врач, который куда-то исчез.
Но вот возвращение после Комиссии помнит хорошо. Зима. Яркий морозный день. «Балласт» возвращался домой по Полянке.
На Болоте у винно-соляных складов стояли ломовые извозчики. От лошадей шёл пар, из-за стены Кремля поднимались столбики белого дыма, там дровами топили печи. На Каменном мосту она остановилась. Внизу на квадратике, расчищенного от снега, льда носились на коньках мальчишки, и купола Храма Христа Спасителя отбрасывали на снег реки смугло — золотой отсвет. Она вспомнила, как любила кататься на коньках в Ботаническом саду. Алиса Ивановна связала ей из серого пуха очень красивую шапочку с отгибающимися полями и такие же варежки, а ещё у неё была муфта, тогда это было очень модно у гимназисток, — кататься, засунув руки в муфту. Кажется, двенадцатый год, февраль она вернулась с катка, а в столовой за круглым столом сидел Иосиф и пил чай с родителями: синяя сатиновая косоворотка, худой, острый излом бровей. Странно, но она помнит все его «явления» в родительском доме и вообще всё, что с ним связано. Помнит с давних-давних пор. Одно воспоминание мучает, обжигает стыдом.
Однажды они, дети, ужинали вместе с ним. Она была за хозяйку, суетилась вокруг стола.
— Какие у тебя красивые банты, — сказал он и, потянув за руку, посадил к себе на колени.
Ей было неловко: она уже почти взрослая, ей негоже сидеть на коленях у мужчины, и, к тому же, происходило что-то непонятное и ещё более стыдное: что-то твёрдое как камень вдруг уперлось ей в плотно сдвинутые ляжки. Она гибко выскользнула из-под его руки, опиравшейся на стол и ушла на кухню. Когда вернулась, умыв лицо водой, Сосо играл в нарды с Федей на неё даже не взглянул. Но вечером, в детской Федя спросил: «Надя, а ты не заболела? У тебя нет температуры? Ты такая красная за столом сидела, как пеон».
— Нет как рак, — добавила Нюра.
— Нет как кумач, у неё же нет усов как у рака.
— Нет как…
— Замолчите, дураки. Я пришла с катка, а вы сидите под желтым абажуром желтые как лимоны.
Ощущение стыда и беспомощности запомнилось крепко.
У этого мингрела с жабьим ртом, что приползает иногда из Грузии, чтобы засвидетельствовать свою преданность тоже есть гадкая привычка сажать Светлану на колени. Её всю трясёт, когда она видит как Светлана, болтая пухлыми ногами, восседает на его толстых ляжках, а он кормит её чурчхелами, отламывая по маленькому кусочку.
— Светлана, — говорила она, — иди в свою комнату. Ты не закончила лепку. — или, — ты не закончила урок немецкого.
Светлана всегда медлила, что-то возражала, и однажды она не выдержала, прикрикнула резко. Берия ухмыльнулся и снял девчонку с колен.
Вечером, в спальне Иосиф сказал, что в Грузии принято баловать детей и нехорошо лишать гостя этого удовольствия.
— Удовольствия? — переспросила она. — О каком удовольствии ты говоришь? Впрочем, ты в этом знаешь толк, не так ли?
Он посмотрел на неё своими впалыми карими с желтизной глазами и хмыкнул. Он всегда всё помнил, но тогда он понял, что и она помнит всё.
А ночью вдруг сказал, положив ей руку на лобок.
— Сделай, чтоб здесь было совсем гладко, а то у тебя — какой-то Бернамский лес. Татарки же делают себе гладко, а в тебе столько кровей, что наверняка есть и татарская. Сделай как бывший работник Совета по делам национальностей.
Нет, цыганская кровь, видно, угадывается, узнаётся «своими». На Ленивке подскочила темнолиция в цветастых юбках, забормотала что-то по-своему.
Надежда открыла кошелёк: «На. Иди на биржу, стране нужны работницы на фабрики».
— Сама иди, — хрипло огрызнулась цыганка. — Продала волю, вот тебя и водят как вошь на верёвочке.
Озябли ноги в фетровых ботах, но она шла к Троицким воротам неспеша В ворота медленно втягивался обоз розвален с дровами, маленькие взъерошенные угрюмые лошадки.
Такие же морозы и такое же яркое солнце были зимой двенадцатого в Петербурге. На Масленицу, как всегда, появились на улицах, украшенные лентами, с колокольчиками, с бубенцами — низкие финские саночки — вейки. Кучера зазывали прокатиться, ехали рядом — рыжебородые, краснолицые.
Прокатиться на вейке было заветной мечтой — потому что — роскошь непозволительная.
И вот однажды утром Сосо, собираясь уходить и обматывая вокруг шеи свой неизменный клетчатый шарф (он скрывался в их доме, — сбежал из Нарымской ссылки), так вот однажды он сказал:
— Ну что Епифаны, хватайте ваши шубейки, айда прокачу.
— На вейке? — выдохнула Надя.
— Давайте, давайте поскорее, а то всё разберут!
Они с визгом бросились одеваться.
— Осип Висарьоныч, а мне можно? — умоляюще спросила домработница Феня.
— Можно, можно, и Вы с нами, Ольга?
— Ой нет! Это уже не для меня, да и ребят напрасно балуете, — голос постный, а в глазах благодарность.
И вот они уже мчатся по Сампсониевскому, Сосо сидит рядом с кучером и что-то поет высоким голосом по-грузински. Вот оборачивается: «А ну, Епифаны держитесь!»
При повороте на Саратовскую санки накреняются, встают на один полоз и снова ухают на накатанную дорогу. Они кричат, хватаются за низкий деревянный бортик, блестящая слюдяная пыль летит сверкает на солнце.