Она смотрит, как неловко, стоя, смущаясь ее взгляда, Женя надевает подштанники и башмаки.
"Боже, как это все некрасиво!" — думает она.
— Тащите его сюда. Я буду продолжать лежать на солнце. Да дайте мне мою книгу и зонтик!
— Какую книгу, Мария Николаевна, тут две?
— Господи! Какой бестолковый… французскую…. Французскую, милый человек… "L'homme, qui assassina" (Человек, который убил" (фр.)) — Фаррера…
Девятый вал шумно набежал на берег и докатился пенистым краем до ног Маи. Теплая вода коснулась розовых пальчиков. Мая вздрогнула, поджала ноги и отложила книгу в сторону. Цветной шелковый зонтик бросал отсвет на ее лицо и делал его розово-смуглым. Мая потянулась, заложила под голову руки и закрыла глаза.
"Сейчас придет Игрунька, — подумала она. — Будет объяснение. Ах, и как это скучно! Что ему надо?.. Он хороший, Игрунька, но хорошие люди скучны, несовременны… Что же? Наспех венчаться в ялтинской церкви, жить на какой-нибудь реквизированной даче, в компании таких же соломенных вдов, жарить на примусе американское сало и обивать пороги канцелярии коменданта, добиваясь пособия и пайка. Насмотрелась я на офицерских добровольческих жен!" Не для того она сходилась с Капитоном Давидовичем, чтобы все кончить браком с офицером-добровольцем. Это красиво в фельетоне «осважной» газеты, но в жизни — Константинополь, Токотлиан, а потом Париж много лучше. Надо уметь оторваться от прошлого века и стать современной женщиной без предрассудков.
По песку скрипели шаги, и позванивали шпоры. Мая открыла глаза, села, кокетливо огляделась, красиво ли она сидит, и успокоенно улыбнулась: "Очень красиво! Совсем как на открытке с Кавальери".
Игрунька шел к ней в сопровождении Жени. Игрунька выглядел молодцом. В краповых чакчирах, русской военной рубашке с золотыми, рубчатыми гусарскими погонами, с тяжелой шашкой на боку, с линялой «боевой» красной фуражкой, одетой ухарски набок. Сапоги с розетками, шпоры — все такое милое, русское, военное. И красиво юное, темным загаром покрытое, худое лицо с большими серо-голубыми честными глазами в длинных ресницах. Очень красивы чистые губы и твердый подбородок.
Игрунька возмужал и похорошел. И, против воли, суровое, гордое, неприступное выражение сползло с лица Маи, и на губах появилась улыбка, открывшая две маленькие ямочки на щеках.
— Здравствуйте, герой, — сказала Мая. — Простите, что я вас так принимаю. Но мне доктора предписали как можно больше лежать на солнце. Надо нервы лечить после всего пережитого!
Мая протянула Игруньке темную, загорелую, покрытую солоноватым налетом руку, и Игрунька, нагнувшись, поцеловал ее.
— Как вы похорошели, Мая, — сказал Игрунька.
— А прежде не была хороша? Ну, садитесь! Нам о многом, многом надо поговорить. Что брат Котик?.. Женя, как вы не можете догадаться, что вы теперь лишний. Идите ко мне. Скажите Сусанне Митрофановне, чтобы через час пришла одеть меня и чтобы приготовила на троих кофе. Вы с нами напьетесь кофе, Женя.
— Итак, вы герой!.. Я рада… Вы нехорошо сели. Набежит волна и замочит ваши новые бриджи. Постойте. Я подвинусь. Я хочу вас видеть. Вы все такой же милый! Садитесь на этот камень. Так… Хорошо… Можно подумать, что я вас на фотографию снимаю… Нет… любуюсь вами… Вот вы какой!.. Тогда просто бебешкой были, задорный мальчишка!.. У-у-у! Как вы ненавидели большевиков!.. Монархист?.. Да?.. По-прежнему?
— Мая, я не переменился. Ни в убеждениях своих, ни в чувствах…
Мая перебила его.
— Оставьте, пожалуйста. Знаю я вашу жизнь. Насмотрелась… Признайтесь, кого-кого вы не любили в зареванных городах…
Игрунька покраснел…
Мая погрозила ему пальцем.
— Ну вот, вот… Ничего, Игрунечка. Быль молодцу не в укор. Только не запутались бы в какую-нибудь пошлую, мещанскую связь…
— Мая, уверяю вас… Как тогда… Помните, в Пасхальную ночь, в прошлом году, когда вы седлали мне Каракала…
— А что Каракал?..
— Я принужден был его оставить. Закоростовел, обезножился.
— Жаль, хороший был жеребец…
— Да, многое погибло.
— Погибло, Игрунька, и не вернется. Того, что было, не будет.
— Не будет того, что было в Спасовке?
— Да… Не будет… И Спасовки, Игрунька, нет. Спасовку сожгли крестьяне.
— Слыхал… Но Спасовка — вещь… А есть, Мая, нечто, что погибнуть не может… Слово.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — сухо сказала Мая.
— Я говорю вам о том, что мы связаны словом. Вы обещали мне быть моей женой…
— Игрунька, оставим это. Скажите честно, правдиво, как вы всегда мне говорили: вы-то сдержали слово? Вы-то были мне верны? Ни с кем, ни разу не изменили?.. Нет, — хватая Игруньку за руку, воскликнула Мая. — Ничего не говорите. Не лгите. Я не хочу, чтобы вы лгали. Вы не должны лгать. Ну, так знайте, что вы не сохранились и я не сохранила себя чистой в этом кошмаре.
— Мая!..
— Да, Игрунька, вы должны меня понять — и простить. — Бардиж?
Мая густо покраснела. — Мая, я не верю… Он старый.
— Ему сорок два года. Для мужчины это не возраст. Он спас меня и Котика. Если бы не он — нас не было бы.
— Кто он? Большевик?.. Мая, вы не можете быть одно с этим человеком. Мая, вы прекрасная, чистая!
— Игрунька, не будьте ребенком. Жизнь, Игрунька, не роман, не сказка, жизнь очень тяжела… Особенно теперь, и не мы ею управляем.
— Мая, — с силой сказал Игрунька, — я не верю… Это… Ужас!
Мая встала и сложила зонтик. Ей вдруг, когда она встала, стало стыдно, что она в купальном, обтягивающем грудь и бедра костюме, она подняла простыню и закуталась ею.
— Игрунька! Не волнуйтесь…
— Мая… Бросьте все… Сегодня же поедем в Севастополь, оттуда — в полк, в Харьков и там обвенчаемся.
— Нет… Нет… Игрунька… Этого не может быть… Да… Я изменила… нашей любви, это так… Я связала себя с другим… Проклинайте меня…
— А ваше слово? — закрывая лицо руками, воскликнул Игрунька. — Вы дали мне раньше слово, и вы можете и должны разорвать с этим человеком.
Он видел, как сквозь загар стало бледно ее лицо. Она опустила глаза.
— Я считала вас убитым, — солгала она.
— Бросьте все, — сказал Игрунька. — едем в полк.
— Нет, Игрунька. Этого не будет… Если бы здесь было только слово. Более, чем слово. И знаю, вы никогда меня не простите.
Мая повернулась и пошла к даче. Простыня сползла с ее плеч, упала на гравий. Залитая солнцем Мая поднималась к железной калитке, открыла ее, щелкнула замком и скрылась… Как богиня, изваянная из золота.
Ночью Игрунька сел в вагон четвертого класса в поезд, шедший из Севастополя в Харьков. В вагоне было темно, освещения не полагалось. Игрунька забился в угол, стараясь, чтобы его никто не заметил и не узнал. Компания зеленой молодежи, гимназистов в белых фуражках и коломянковых куртках и гимназисток в кружевных колпачках, делавших их похожими на белоголовых птичек, точно стая воробьев, шумно заняла две скамьи недалеко от Игруньки. Они ехали в Джанкой с какого-то спектакля или концерта. Музыкальные фразы, то сказанные, то напетые, носились в вагоне среди глухого молчания остальных пассажиров, мрачно притулившихся на вещах.
За окнами без стекол, серебряная, стояла ночь. Слышались гудки пароходов и свистки паровозов, пахло морем, каменным углем, канатом и какими-то ладанными испарениями почвы, садов, бульваров и цветов вокзального сквера. На перроне слышались смех, шутки, кто-то кого-то провожал у соседнего вагона, и лилась длинная ласковая беседа, точно ворковали голуби.
— Я все не могу разобрать — искусство это или нет, — сказал ломающимся голосом гимназист, и ему сейчас же из глубины вагона, из самой темени, не озаренной лунными отблесками, ответил девичий голос:
— Ну конечно, Крутиков, искусство. Как можно еще сомневаться.
Голос напел:
Этот маленький попик в лиловенькой рясе.
— "Попик", «гробик»… Наши отцы учили нас уважать религию и с почтением и страхом относиться к смерти и похоронам, а тут…
— Но это так глубоко, — сказал другой мужской голос. — В этом и сила Вертинского, что он дает вам один целую гамму настроений.
— И какой он душка, — произнесло контральто, напевшее слова песенки. — Пришел, сел и заколдовал. Кажется, разобрать по частям… — ничего. Ни голоса у него, ни музыки, и стихи не стихи… А захватывает. И она напела:
Что вы плачете здесь, одинокая бедная деточка,
Кокаином распятая на мокрых бульварах Москвы.
Вашу синюю шейку чуть-чуть прикрывает горжеточка, облысевшая вся и смешная, как вы.
— Кокаином распятая. Мне кажется, товарищи, это тово… Кощунственно, — заметил кто-то с другой скамьи.
— Товарищи! Вы слышите, господа, Дзеннэ все не может привыкнуть, что теперь здесь добровольцы, и это слово неприлично…