– Вот в то здание, может, и пошлют. Или другие туда пойдут. Так ваша работа и оправдается. Всё наше будет.
– О! Это здорово! Я согласен! Спасибо! – очень, очень обрадованно сказал Рогозкин. – Тогда мы и все в то здание не хотим.
Но завуч уже успел уйти от неприятного разговора в кабинет директора.
Самого Фёдора Михеевича не было: он вчера не попал на приём и опять был сегодня в обкоме. Но у нескольких преподавателей, ожидавших сейчас в кабинете звонка директора, уже не было надежды на успех.
Капли дождя там и сям разбились на стёклах. Неровное, в бугорках, пространство до переезда овлажнело и потемнело.
Начальники отделений сидели над простынями расписаний, передавая друг другу цветные карандаши и резинки и согласовывая комнаты, часы и людей. Секретарь партбюро Яков Ананьевич за маленьким столиком у окна, близ партийного сейфа, разбирался в скоросшивателях. Лидия Георгиевна стояла у того же окна. Вчера такая весёлая, быстрая, молодая, сегодня она выглядела пожилым, больным человеком. И одета была так.
Яков Ананьевич, невысокий, уже лысоватый, очень аккуратный, хорошо выбритый, с чистой розовой кожей щёк, разговаривал, но при этом не покидал свою работу: каждую бумажку в папке он перелистывал осторожно, как живую, не заламывая, а если она была отпечатана на папиросной бумаге, так даже и нежно.
Он говорил очень мягко, негромко, но вместе с тем вразумительно:
– Нет, товарищи. Нет. Никакого общего собрания. И никаких собраний по отделениям, ни курсовых, ни даже классных. Это значило бы слишком заострять внимание на данном вопросе. Незачем. Узнать они узнают, стихийно.
– Да они уже знают, – сказал завуч. – Но они объяснений требуют.
– Ну что ж, – не найдя тут противоречия, спокойно ответил Яков Ананьевич, – в частных беседах можете отвечать, это неизбежно. Как надо отвечать? Отвечать надо так: это – институт, важный для родины. Он родственен нам по профилю, а электроника сейчас – основа технического прогресса, и никто не должен ставить ей препятствий, а напротив – расчищать дорогу.
Все молчали, и Яков Ананьевич ещё перелистнул бережно две-три бумажки, не находя нужной.
– Да, наконец, и этого можно ничего не разъяснять, а отвечать короче: этот институт – государственного значения, и не нам с вами обсуждать целесообразность.
Он ещё перелистнул и нашёл нужное, и ещё раз поднял ясные спокойные глаза:
– А собирать собрания? Как-то особенно обсуждать данный вопрос? Это была бы политическая ошибка. Даже напротив: если учащиеся будут настаивать на собрании – надо их от этого отвести.
– Я не согласна!! – резко обернулась к нему Лидия Георгиевна, и вздрогнули все её отброшенные волосы.
Яков Ананьевич благорассудно смотрел на неё и спросил всё так же бережно:
– Но с чем вы тут можете быть не согласны, Лидия Георгиевна?
– Прежде всего с тем… Вот – с тоном вашим! Вы не только уже примирились, но вы как будто – довольны! да! – просто-таки довольны, что у нас отобрали это здание!
Яков Ананьевич развёл кистями – не всеми руками, а именно кистями:
– Но, Лидия Георгиевна, если это – государственная необходимость, то почему я могу быть ею недоволен?
– А главное, не согласна – с принципом вашим! – Не устояла на месте, стала ходить по малому простору кабинета и размахивала руками. – Я понимаю, как будет выглядеть то, что вы нам диктуете: ребята сочтут, и правильно сочтут, что мы боимся правды! Будут они за это нас уважать, да?.. Значит, когда у нас хорошее случится, мы о нём объявляем, вывешиваем на стенах, передаём через радиоузел, да? А о дурном или о трудном – пусть узнают, откуда хотят, и шепчутся, как хотят?
Не ко времени слёзы загородили ей горло, и она вышла быстро, чтобы не расплакаться.
Яков Ананьевич огорчённо посмотрел ей вслед и с большим сокрушением, закрыв глаза, покачал головой.
Лидия Георгиевна быстро шла по полутёмному коридору, зажав комочек носового платка в руке. Там и здесь ребята убирали, переносили прошлогодние щиты – результаты соцсоревнования, карикатуры на прогульщиков, стенные газеты.
В расширении, у чулана, где стояли ящики с вакуумными трубками, двое мальчиков с третьего курса окликнули её: они при разборке сняли сверху и теперь не знали, что делать с макетом – с тем самым объёмным макетом, который, подняв на четырёх шестах, они несли на октябрьской и первомайской демонстрациях перед колонной техникума.
Утверждённое на ящиках, здание, такое уже известное и любимое в мелочах, живо стояло перед ними: белое, с положенными в тех самых местах, где надо, голубыми и зеленоватыми отливами; с той же характерной полубашенкой на углу; с теми же подъездами – большим и малым; с огромными окнами актового зала и точным счётом обыкновенных окон в четыре этажа, каждое из которых уже было кому-то предназначено.
– Может, его это…? – не глядя в глаза и виновато обминаясь, спросил один из мальчиков, – …порубить? Чего! И так повернуться негде…
5Иван Капитонович Грачиков не любил военных воспоминаний, а своих – особенно. Потому не любил, что на войне худого черпал мерой, а доброго – ложкой. Потому что каждый день и шаг войны связаны были в его пехотинской памяти со страданиями, жертвами и смертями хороших людей.
Также не любил он, что и на втором десятке лет после войны жужжат военными словами там, где они совсем не надобны. На заводе он и сам не говорил и других отучал говорить: «На фронте наступления за внедрение передовой техники… бросим в прорыв… форсируем рубеж… подтянем резервы…» Он считал, что все выражения эти, вселяющие войну и в самый мир, утомляют людей. А русский язык расчудесно обможется и без них.
Но сегодня он изменил своему принципу. В приёмной первого секретаря обкома он сидел с директором техникума, ожидая (в то время как в его собственной приёмной сидели люди и ждали его самого). Грачиков нервничал, звонил отсюда своей секретарше, выкурил две папиросы. Потом присмотрелся к голове Фёдора Михеевича, безрадостно вобранной в плечи, и показалось ему, что вчера тут было засеяно сединою меньше полполя, а сегодня больше. И чтобы тот не кручинился, Грачиков стал ему рассказывать один смешной случай, который произошёл с людьми, знакомыми им обоим, в те короткие дни, когда дивизия их отдыхала во втором эшелоне. Это было уже в сорок третьем году, после ранения Фёдора Михеевича.
Однако зря он рассказывал – Фёдор Михеевич не рассмеялся. А сам Грачиков так и знал, что лучше не разживлять воспоминаний войны. По связи их, уже невольно, пришёл ему в голову и следующий день, когда дивизия получила срочный приказ перейти Сож и развернуться.
Там был разбитый мост. Сапёры ночью отремонтировали его, и Грачиков поставлен был дежурным офицером у входа на переправу: никого не пропускать, пока не пройдёт их дивизия. А мост был тесен, края развалены, негладок настил, и скопляться нельзя было, потому что «юнкерсы» одномоторные два раза выкруживали из-за леса и бросались пикировать, правда – бомбы в воду. И переправа, начавшаяся ещё до рассвета, затянулась за полдень. Тут подсобрались и другие части, тоже охотники переправиться, но ждали очереди в мелком соснячке. Вдруг выехало шесть каких-то крытых (ординарец Грачикова называл «скрытых») новеньких машин, одна в одну, и сразу, обгоняя колонну дивизии, полезли втиснуться на переправу. «Сто-о-ой!» – свирепо кричал Грачиков переднему шофёру и бежал ему наперехват, а тот ехал. Рука Грачикова едва было не дёрнулась или, кажется, уже дёрнулась к кобуре. Тут пожилой офицер в плащ-накидке из первой кабины открыл дверцу и так же свирепо крикнул: «А ну-ка, сюда, майор!» – и повертом плеча сбросил полнакидки – и оказался генерал-лейтенантом. Грачиков подбежал, робея. «Куда руку тянул? – грозно кричал генерал. – Под трибунал хочешь? А ну, пропусти мои машины!» Пока он не приказал пропустить его машины, Грачиков готов был выяснить всё по-хорошему, без крика, и, может, ещё пропустил бы. Но когда сталкивались лбами справедливость и несправедливость, а у второй-то лоб от природы крепче, – ноги Грачикова как в землю врастали, и уж ему было всё равно, что с ним будет. Он вытянулся, козырнул и откроил: «Не пропущу, товарищ генерал-лейтенант!» – «Да ты что-о! – взвопил генерал и сошёл на подножку. – Как фамилия??» – «Майор Грачиков, товарищ генерал-лейтенант. Разрешите узнать вашу!» – «Завтра же будешь в штрафной!» – яровал тот. «Хорошо, а сегодня займите очередь!» – отбил Грачиков, шагнул перед радиатор их машины и стал, чувствуя, что наливается до бурости вся шея его и лицо, но зная, что не соступит. Генерал запахнулся во гневе, подумал, захлопнул дверцу, и повернули шесть его машин…
Наконец от Кнорозова вышли несколько человек – из областного сельхозуправления и из сельскохозяйственного отдела обкома. Секретарь Кнорозова Коневский (он держался с таким пошибом, и такой у него был письменный стол, что новичок вполне бы его и принял за секретаря обкома) сходил в кабинет и вернулся.