— Ну, кто там? — с неудовольствием крикнул Илличевский.
— Впустите, что ли! — раздался в ответ зычный голос графа Броглио.
— Чего тебе, Сильверий? Мы тут сочиняем…
— Да ну вас, сочинителей! — донесся теперь другой голос — Мясоедова. — На прощанье поиграть бы еще в казаки-разбойники…
— Играйте без нас…
— Да казаков у нас не хватает.
— А вы сами по натуре все разбойники?
— Да, постоим за себя!
— Ведь силой вломимся! — задорно отозвался опять граф Броглио, и крепкая дубовая дверь под напором его богатырского плеча, действительно, так затрещала, что казалось, сейчас слетит с петель.
— И то ведь разбойник… — проворчал Илличевский и нехотя пошел впустить нетерпеливых.
— Неблагодарные! Не чаете, что вас самих только что воспели.
— Ой ли? — сказал Броглио.
— А вот послушай. Ну-ка, Корф, ты наш дьячок, так запевай.
Барон Корф, лицейский запевала, не дал долго упрашивать себя и звонко затянул:
— Этот список сущи бредни -
Кто тут первый, кто последний…
Хор товарищей не замедлил грянуть припев:
— Все нули, все нули,
Ай люли, люли, люли!
— Лихо! Ей-Богу, молодцы! — похвалили Броглио и Мясоедов. — Валяй дальше.
— Покровительством Минервы
Пусть Вальховский будет первый…[54] —
начал снова «дьячок» Корф.
— Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли! —
подхватили теперь вместе с хором также и двое слушателей. Увлечение их, понятно, еще более возросло, когда оба они попали в куплеты:
Поль протекцией бояров
Будет юнкером гусаров —
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли!
Графу нет большой заботы,
Будь хоть юнкер он пехоты —
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли!
(Полем запросто назывался товарищами Павел Мясоедов, графом — Броглио.) Распевая куплет на самих себя, оба сияли таким самодовольствием, точно им Бог знает какие подарки поднесли.
— А про себя самого ты что ж ни гуту? — спросил Броглио Корфа.
— Будет и про меня, — отвечал тот и затянул тотчас: -
Корф — дьячок у нас исправный
И сиделец в классах славный —
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли! —
Ну, а теперь, господа, будет с вас: хорошего понемножку, — заключил он.
— Повеличаем только еще Дельвига, — сказал Пушкин: -
Дельвиг мыслит: на досуге
Можно спать и в Кременчуге —
Мы ж нули, мы нули,
Ай люли, люли, люли!
(В Кременчуге, Полтавской губернии, стояла бригада, которою командовал отец Дельвига.)
Куплет на Дельвига не был еще допет, как в комнату к певцам, в полуоткрытую дверь, заглянул профессор Куницын.
— Вы, господа, чересчур уж что-то про нули свои распелись, — заметил он.
— Ах, Александр Петрович! — в один голос вскричали лицеисты и гурьбой обступили любимого профессора. — Конференция, верно, кончилась?
— Кончилась.
— Так что же: много нулей?
— Все узнаете в свое время. Одно могу сказать вам: что никого из вас слишком не обидели.
— Так что и кроме Вальховского кое-кто из нас попадет еще в гвардию? — спросил Пущин.
— Вас-то, Пущин, кажется, можно поздравить: вы будете выпущены в гвардию.
— Не тужи, любезный Пущин:
Будешь в гвардию ты пущен! -
подхватил, смеясь, Илличевский. — Вот и новый куплет готов!
— А знаете ли, господа, кто вас более всех отстаивал?
— Вероятно, вы, Александр Петрович.
— Нет, мой слабый голос был бы гласом вопиющего в пустыне, — скромно отозвался Куницын. — Отстаивал, отбивал вас от всех нападок ваш почтенный директор. Трое же из вас: вы, Пущин, вы, Пушкин, да вы, Малиновский, должны ему, как отцу родному, просто в ножки поклониться.
— За что это?
— А вот за что. Помните, что года полтора назад за ваш гоголь-моголь вас троих занесли в черную книгу; или забыли?
— Нет…
— Ну, так в книге той прямо сказано, что ваш милый поступок должен быть принят в соображение при выпуске вашем из лицея. Но Егор Антоныч горячо восстал против этого и убедил нас, что за старые грехи грешно взыскивать: кто старое вспомянет, тому глаз вон.
— И что же: черная книга сдана в архив?
— В архив!
— Ай да Егор Антоныч! Молодец! — вскричал Броглио. — Теперь, господа поэты, вам ничего не остается, как и его воспеть.
— Обязательно!
— Не хочу вам мешать, господа, — сказал, улыбнувшись, Куницын и вышел вон.
Куплет во славу Энгельгардта, действительно, был сложен, хотя нельзя сказать, чтобы он особенно удался:
Пусть о них[55] заводят споры
С Энгельгардтом профессо ры —
И они те ж нули,
Ай люли, люли, люли![56]
Новая "национальная песня" в литературном отношении оставляла желать многого уже потому, что в сочинении ее принимало участие слишком много лиц. Тем удачнее были альбомные стихи, которые должны были писать теперь друг другу на прощанье лицейские стихотворцы. Само собою разумеется, что к Пушкину приставали более, чем к другим, и, удовлетворив двоих, Пущина и Илличевского, он от остальных отделался уже одним общим посланием: "К товарищам перед выпуском". Директор со своей стороны предлагал ему написать прощальный гимн для акта, на котором должен был присутствовать и государь. Пушкин сначала было обещался написать, но затем все не мог собраться исполнить обещание, так что Энгельгардт нарочно зашел к нему в камеру.
— Ну что же, Пушкин? — спросил он. — Гимн твой еще не готов?
— И не начат! — был ответ.
— Экой ты! Когда же ты, наконец, примешься за него?
— Ей-Богу, не знаю, Егор Антоныч. Заказных стихов, поверите ли, такая масса… И то едва развязался с товарищами…
— Кстати! — сказал Энгельгардт. — Хорошо, что напомнил. Я имел случай прочесть твои стихи к товарищам. У тебя, конечно, есть еще собственноручный список с этих стихов?
— Есть.
— Так дай мне на память! Я не ожидаю, чтобы ты написал что-либо и лично мне, но какой-нибудь автограф твой мне надо же иметь.
Пушкин открыл конторку и подал директору начисто перебеленные им для себя стихи. Тот сейчас же прочел их, и довольное выражение лица его при чтении заключительных строк сказало яснее слов, как поэт угодил ему. Дело в том, что Пушкин, как бы в виде шага к примирению с ним, косвенно похвалил выхлопотанную Энгельгардтом лицеистам льготу — не застегиваться наглухо на все пуговицы:
Друзья, немного снисхожденья!
Оставьте мирный мне колпак,
Пока его за прегрешенья
Не променял я на шишак,
Пока ленивому возможно,
Не опасаясь грозных бед,
Еще рукой неосторожной
В июле распахнуть жилет.
— Спасибо тебе! — с теплотою сказал Энгельгардт, пряча стихи. — Так как же, друг мой, насчет гимна?
— Уж, право, Егор Антоныч, не берусь наверное… Поручите лучше Дельвигу: он такой же поэт, как и я…
— Поэт, да не такой. Ну да нечего делать! Обратимся к Дельвигу. Но у меня до тебя еще другое дело. Надеюсь, что в нем-то ты мне хоть поможешь.
— Приказывайте.
— После акта у меня на квартире будет небольшой спектакль. Кроме моих домашних в пьесе должны участвовать несколько человек лицеистов. У тебя же, Пушкин, есть несомненный актерский талант, и наш главный режиссер, Мери, рассчитывает на тебя.
При имени Мери лицо Пушкина разом залило румянцем, а брови его сдвинулись.
— Мадам Смит, видно, смеется надо мной? — отрывисто произнес он.
— Ничуть. Она сама, видишь ли, сочинила французскую пьеску, и так как ты не только хороший актер, но и сам поэт да, кроме того, прекрасно говоришь по-французски…
— Нет, уж увольте! — прервал решительно Пушкин. — Вы, Егор Антоныч, сами хорошо поймете, почему я не могу.
— Но что мне сказать ей?
— Поблагодарите за честь… Скажите, что родители пришлют за мной из Петербурга сейчас после акта… И это ведь сущая правда…
— Пожалуй, скажем, если уже ты наотрез отказываешься. Не знаю, Пушкин, доведется ли нам с тобой еще быть наедине до твоего отъезда, — продолжал Энгельгардт, и в голосе его зазвучала отечески-задушевная нота. — Поэтому я теперь же дам тебе совет на дорогу: в тебе есть искра Божия — не задувай ее!
— Я мог бы быть, конечно, прилежнее, — согласился Пушкин, — и, вероятно, буду сожалеть о потерянных школьных годах…
— О потерянном, друг мой, что теперь толковать! Что с возу упало — то пропало. Но впереди у тебя еще целая жизнь: если ты хочешь стать настоящим человеком, то должен доучивать то, чему недоучился в лицее и что далось бы тебе в лицее гораздо легче. Помоги тебе Бог! Нас же не поминай лихом…