в карман фляжку молдавского коньяка и отправился в свое прощальное путешествие. На Казанском вокзале он купил билет до Голутвина, сел в электричку и приготовился размышлять. Вообще дорогой он намеревался поразмыслить на тему: «Жизнь, прожитая впустую», — и, сидя в теплом вагоне, уже было предался тягостным думам, которые основывались на том, что поскольку на своем веку он не знал ни особенного счастья, ни особенного несчастья, то его жизнь как раз и называется — «Жизнь, прожитая впустую», как вдруг вагон тронулся, поплыл, покатился, и Очковский самым пошлым образом задремал.
Очнулся он только перед Коломной, когда поезд уже ехал через Оку. Поежившись, он посмотрел сквозь заиндевевшее окошко на нелепые башни Старо-Голутвинского монастыря и пошел на выход, немного прихрамывая на левую ногу, которую нечаянно отсидел.
Как и пять тысяч лет тому назад, когда он рос в этом маленьком городке и больше всего на свете гордился тем, что именно из Коломны князь Дмитрий Донской повел свое войско против Мамая, сразу за железнодорожной станцией теснились деревянные серенькие дома. Впрочем, они навеяли Очковскому умильное чувство, смахивающее на то, какое сентиментальные люди испытывают по отношению к зверушкам и детворе. Вообще на подходе было нечто щемительно-счастливое, и, дойдя до Воскресенской церкви, Очковский даже приостановился, чтобы дать этому нечто образоваться, но оно неожиданно отступило. В голову, как нарочно, полезла всякая чепуха. Например, ему ни с того ни с сего пришла мысль, что все одухотворенные чеховские юноши были провинциалы. Затем, ни к селу ни к городу, эта мысль получила следующее продолжение: все одухотворенные чеховские юноши впоследствии наверняка стали белогвардейцами; Очковский сплюнул и пошел дальше.
От Воскресенской церкви он двинулся в направлении краеведческого музея и, обойдя кремль со стороны Маринкиной башни, вскоре остановился возле небольшого двухэтажного дома, где он родился пятьдесят четыре года тому назад. Приглядевшись к фасаду, Очковский вступил в темноту подъезда, и она пахнула на него утонченно-противным запахом, который немедленно пробудил в нем воспоминания. Вспоминались почему-то вещи второстепенные, чуть ли не посторонние, положим, велосипед, прикованный к перилам лестницы настоящими старорежимными кандалами. Прорезался в памяти образ тетки Фетиньи, запомнившейся исключительно из-за имени, которого в жизни он потом никогда уже не встречал, а в литературе встречал только у Гоголя в «Мертвых душах»: у Коробочки была дворовая девка Фетинья, мастерица взбивать перины. Затем ему припомнились еще двое бывших его соседей: дядя Коля, участник гражданской войны, и Петр Иванович, учитель французского языка. Сколько помнил Очковский, они вечно враждовали между собой и, по крайней мере, два раза в неделю устраивали на кухне продолжительные скандалы. Но заканчивались эти скандалы до удивительного беззлобно. «Скотина!» — мирно говорил в заключение дядя Коля, поддергивая штаны. «Cela n’est pas vrai», [3] — мирно возражал учитель французского языка. Впрочем, временами они впадали в полосу взаимной симпатии и, усевшись на кухне, заводили нескончаемый разговор: «Значит, мир?» — спрашивал дядя Коля; «Согласен», — отвечал учитель французского языка; «Без аннексий и контрибуций?»; «Без аннексий и контрибуций». Наконец, Очковскому припомнилось еще что-то трудноуловимое, что-то гарусно-кисейное, сдобренное запахом постного сахара и клопов.
Он еще немного постоял у подъезда родного дома, стараясь припомнить что-нибудь существенное, но, кроме того, что тетка Фетинья время от времени подливала в соседские супы керосин, ничего существенного, как нарочно, не вспоминалось. Очковский судорожно вздохнул и тронулся в глубь безлюдного переулка.
Пройдя квартала два-три, он снова остановился и стал смотреть в окошки несколько покосившегося каменного строения со сводчатой подворотней. Окошки были как окошки, самые обыкновенные коломенские окошки — с потемневшей ватой между рамами, на которую были положены целлулоидные игрушки и елочные шары, с тюлевыми занавесками и кое-где выглядывавшими из-за них комнатными цветами в жестяных банках, — но когда-то давным-давно за этими окошками жила его первая любовь Лидия Иванова. Подробностей этого школьного романа Очковский тоже не припоминал, однако он отчетливо помнил то, что под окошками Лидии Ивановой его однажды ограбили и побили. Вернее, побили и ограбили, так как нападение было организовано соперником Снегиревым, который ставил перед своими дружками чисто романтическую задачу, но снегиревские дружки заодно отобрали у него перочинный нож, сорок копеек денег, фотографию киноактрисы Серовой и значок ворошиловского стрелка. По мнению Очковского, и в его первом романе, и в схватке под окнами Лидии Ивановой было много ненастоящего, игрового, вполне отвечающего теме «Жизнь, прожитая впустую». К тому же ему внезапно пришло на память, что даже в самые неблагоприятные поры у него всегда был хлеб с маслом, а в самые благоприятные он не мог себе позволить разориться на бутылку французского коньяка. Теперь, когда смерть, можно сказать, была на носу и по воспоминаниям выходило, что в жизни он не знал ни особенного счастья, ни особенного несчастья, любая вариация этой темы приводила его в тихое исступление.
Следующей достопримечательностью биографического порядка был перекресток, где в 1954 году Очковского сбил пожарный автомобиль. Он перебегал улицу, и неожиданно перед ним выросла алая, огнедышащая гора: он почувствовал сокрушительный удар, и в этот самый момент его постигло какое-то молниеносное просветление, горячим сиянием озарившее его мозг, и вдруг все неясное стало ясно как божий день. Дежурный врач в городской больнице засвидетельствовал такие последствия столкновения Очковского с пожарным автомобилем: перелом нескольких ребер, ключицы, нижней челюсти, множественные ушибы — и ему было, конечно же, невдомек, что налицо еще одно, коренное последствие, состоявшее в том, что потерпевший сделался другим человеком, что он в некотором смысле переродился. Вообще всей своей последующей жизнью, включая такие частные достижения, как ряд специальных трудов и кандидатская диссертация, Очковский самым серьезным образом считал себя обязанным столкновению с пожарным автомобилем. Немудрено, что на достопримечательном перекрестке он стоял долго и как-то проникновенно, как стоял у родных могил.
Затем Очковский, опасливо озираясь по сторонам, пересек улицу немного наискосок, повернул налево и увидел юную девушку, одетую вероломно, как парижанка. Он остановился, проводил ее взглядом и сказал себе, что, когда он был молод, в Коломне таких девушек не водилось, а если бы какая-нибудь одна случайно и завелась, то ей грозили бы крупные неприятности. Очковский потому знал это наверняка, что много лет назад он сам предстал перед товарищеским судом, который инкриминировал ему слепое преклонение перед Западом. Суд постановил: сфотографировать Очковского в изобличающем виде, то есть в брюках-дудочках, пестром галстуке и в ботинках на пробковом ходу, а фотографии развесить на всех автобусных остановках. В течение месяца Очковский знал, что такое слава.
Неподалеку от библиотеки имени Лажечникова он приостановился напротив двухэтажного кирпичного здания так называемой фабричной архитектуры. Когда-то здесь помещалось отделение милиции, куда его однажды забрали ни за что ни про что: он шел улицей Пушкина с букетом гвоздик в руках, как вдруг на него налетели двое младших сержантов и, не обращая внимания на протесты, доставили в отделение; оказалось, что часом раньше кто-то оборвал клумбу гвоздик возле библиотеки, и милиционеры подумали на него. В дежурной части с Очковского сняли ремень, тщательно обыскали и отправили в изолятор. В камере было темно, хотя под потолком и мерцала маленькая лампочка, забранная решеткой, но, когда глаз приноровился к новому освещению, он разглядел дощатые нары, а на них мужика