льву. Солнце усиливало жар круглых золотых ягодиц героя. Видели, как деревья и кусты потирали ладонями-листьями, налетавший ветерок доносил запах моря. И видели мальчика.
Мальчик лежал животом на каменном бортике фонтана. Водяная пыль щекотала шею. Пачкая пальцы голубым, мальчик подталкивал взад-вперед бумажный кораблик, весь в чернильных расплывах.
Лермонтов шагнул к ребенку. Подошел.
– Урок по Закону Божьему?
Мальчик вздрогнул, сжался, обернулся. Перед ним стоял невысокий гусар – из батюшкиной гвардии, определил по его мундиру мальчик, он разбирался, так как обожал все военное. Гвардейские парады, смотры, пушки, коней.
– Это за него тебя Ламсдорф поколотил? – спросил гусар.
Мальчик невольно схватился за синяк под глазом. Снова ощутил разбитую губу. Стала саднить рассеченная бровь. Кивнул. Гусар вынул платок. Опустил в холодную воду. Выжал.
– Возьми. Приложи.
Мальчик так и сделал. Поглядывая на гусара. А тот мрачно смотрел на воду. Тонкие усики и гладкие височки на бледном лице казались нарисованными.
– Ламсдорф – мерзавец, – сказал воде гусар. Вода замерзла в лед от его слов.
Мальчик пролепетал затверженное – как маменька, бывало, приговаривала, отталкивая его, отучая ей жаловаться:
– Он стремится воспитать из меня солдата, привить мужество, суровость и чувство долга.
Гусар надменно изогнул уголок рта:
– Благородно с твоей стороны. Но сути не меняет. Ламсдорф – трус, тупица и садист.
Откровенность этих простых слов поразила мальчика. И задела. Так с ним никто не говорил. Гусар был холоден. И невероятно, невероятно… ах! – мальчику сразу захотелось самому быть таким же небрежно равнодушным ко всему. Этот гусар знал всё! – и мальчик спросил:
– Но как же тогда быть мужественным?
– Мужество… Мужеству, друг мой, учат не у курляндских солдафонов. А у античных царей.
– Мне не бывать царем. После моего старшего брата наследником станет его сын, когда родится. А у сына будет свой сын. А у…
Гусар остановил его.
– Пустое.
– Но я…
– Великий герой Фемистокл, победитель Саламина. Уж точно не трус. Ему пришлось выбирать между гостеприимством персов и верностью отечеству. Он выбрал яд. Аякс, сын царя Спарты, уступавший в силе и храбрости разве что Ахиллу, бросился на меч.
– Но Закон Божий осуждает самоубийство.
– Закон Божий! – Гусар ловко цапнул кораблик, как муху на лету. Из кулака его текла вода. Он сжал комок несколько раз, а потом закинул далеко в стриженные кубом кусты. Повернулся – лицо его было все таким же надменно-траурным, будто он знал какую-то мрачнейшую тайну, которая отделяла его от остальных человеческих существ.
– Дай Ламсдорфу сдачи. Врежь ему по носу. Сожми руку в кулак. И врежь. Только это изменит все.
Повернулся и пошел по дорожке прочь. Песок хрустел под его сапогами. Ноги у него были кривые. Но и это показалось мальчику прекрасным. Каким-то важным, не как у всех! Гусар завернул за очередную зеленую пирамиду – и пропал в лабиринте парка.
Мальчик снова наклонился к воде. Она показала ему избитую физиономию.
– Ваше высочество! Ваше высочество! – донеслось паническое. – Господин Ламсдорф вас ждет!
Мальчик постарался сделать лицо мрачным, приподнял уголок губ, как это делал гусар. Сжал руку в кулак. «Держи, держи». Но страх перед сильным хамом Ламсдорфом поднимался навстречу темной волной. Она росла, росла.
Струи шипели и журчали вокруг золотых статуй.
– Ваше высочество! Где вы?
И кулак разжался.
Ветерок налетел, качнул водяные плети фонтана, а отражение унесла рябь.
…Петербургский свет струился в окно ванной, делая кафельные плитки серыми. Струя из крана шипела и журчала, ударяя в фаянсовую чашу.
Лицо Лермонтова было спокойным, как у мертвого. Ноги вытянулись на кафельном полу. Голова лежала на коленях, покрытых чешуей. Груди с черными сосками почти касались его лба. Фея Мелюзина подняла руку, нежно положила ему на лоб. Несколько мгновений любовалась, точно видела после долгой разлуки. А потом приникла губами к его рту.
…Оленька сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Кальмар… кальмар… кальмар».
Госпожа Гюлен вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние.
Абрикосов произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.
***
Пушкин скрутил голову розе из пышного букета, что стоял на столе. Стал пристраивать цветок себе в бутоньерку на лацкане. Он невольно делал все обычные такому занятию гримасы: скашивал глаза, поджимал губы, словно они мешали ему разглядеть розу, плющил о галстук второй подбородок.
Гоголь, Лермонтов и Чехов за столом терпеливо наблюдали за его усилиями.
– Ровно? – наконец вскинул Пушкин подбородок. Потрогал приколотый цветок рукой. – Не слишком высоко?
– Но где же теперь чертежи? – не выдержал Чехов.
Пушкин отмахнулся:
– Забудьте. Они все равно чушь.
– Но лодка…
– Обычная резиновая прыскалка. С таким же успехом наш флот мог бы воевать клизмами. Забудьте уже подводные лодки. Мичман – дурак. Война проиграна. Ну так что скажете про цветок? Высоко?
Вид у остальных был остолбенелый. Чехов смог сказать:
– Вы, надеюсь, шутите.
– Про цветок? Разумеется, нет! Я шафер. Я должен выглядеть безупречно.
– Но мы же все поставили на этот ваш персонаж, – тихо изумился Гоголь.
– Вы клялись, что он лучше Онегина, – тоном, обычно предвещавшим дуэль, процедил Лермонтов.
– Онегин – пародия, – напомнил Пушкин. Догадка осенила его: —Бог мой, вы тоже приняли его всерьез?
Тут уж все вскочили, грохнули стульями, загалдели так, что он поморщился и, напоказ задрав локти, зажал ладонями уши. «Пушкин!» – билось о его ладони, как заряды дроби. Билось и отскакивало. Ему показалось, что жесты их несколько успокаиваются. Приоткрыл уши.
– А все кончается всего лишь – свадьбой?! – ураганом ворвалось.
Пушкин схватил со стола вазу и грохнул об пол.
Стало тихо. Звонко падали капли: с мокрого стебля – в лужу, усыпанную осколками.
Пушкин возразил:
– Между прочим, чрезвычайно трудно кончить дело, как вы изволили выразиться, всего лишь свадьбой. Ни у одного из вас, господа, замечу совершенно дружески, ни одна книга всего лишь свадьбой так и не закончилась.
– Вы знали, что чертежи чушь, – осенило Чехова.
– Это ничего не меняло.
– Это меняет все! – был потрясен Гоголь. – Вы нас предали. Как же так? Ведь мы… Ведь мы… Потом все будет, как предупредил доктор.
Он нервно поднял и осмотрел свою руку. Потом вторую. Потом ногу. Потрогал себя за нос.
Пушкин поморщился. Трагинервических явлений он действительно не любил. Двум другим стало неловко: Гоголь умел в нужный момент поднести вам к носу кривое зеркало.
– Все ваши члены на месте, Николай Васильевич, – заверил Чехов. – До финала, которым пригрозил доктор Даль, пока не дошло.
– Пока что? – взвизгнул Гоголь, дернул себя за уши. – Дойдет! Ах, я чувствую. Я уже чувствую в себе какую-то воздушность, легкость. Еще полчаса назад я ничего такого не чувствовал.
– Полчаса назад вы были еще плотно отобедавши, – заметил Чехов. – Теперь пищеварительные соки сделали свое дело.
– О чем вы на самом деле думаете? – обернулся к нему Лермонтов.
– Я думаю о том, что я вам удивляюсь, Николай Васильевич. – Голос Чехова был печален.
– Мне?! – задрожал Гоголь. – Что вы такое говорите!
– Вы живете. У вас все равно получается жить.
– И