Горькие подозрения отравой полезли в душу: а что если вся эта новая жизнь — самообман, нет у него никакого дара, одна только блажь графоманская? Если правы эти в издательствах, которых он так разозлил, то лучшее, что можно сделать — это раздолбать молотком печатную машинку и останки швырнуть в окно!
Его спас случай: зашел приятель Мирон, с которым не виделись года два. Просто так зашел — посидеть, выпить… Разговорились, принялись старое ворошить, за жизнь толковать: кто, да где, да что?.. Микол обмолвился спьяну, — они чуток перебрали, а пить он отвык, — мол, сказку наваял про подземный город, про любопытного мальчика и странноватое трогательное существо, с которым тот подружился… Мирон затряс головой: где-то читал, мол, издательство «Слово» объявило конкурс, им как раз сказки требуются, срочно хватай свою и неси!
Он оставил Микола в полном раздрызге: тот ворочался на диване всю ночь и прикидывал: нести — не нести? Если на конкурсе он провалится, тогда кончено, никаких путей уж нет для него ни вперед, ни назад…
Наутро умылся, чаю напился крепкого, рукопись уложил в папочку и понес. Конкурс был анонимный — проходил под девизом. Он выбрал девизом название повести Гофмана: «Золотой горшок». Папочку у него отобрали, зарегистрировали и сказали, что результаты будут известны к весне.
Что ж, — думал, — на премию я и не претендую, но по крайней мере понятно будет, что со мной за история и куда меня завела… Люди там в комиссии сидят не случайные, в прозе уж конечно кое-что понимают — вот и пускай решают судьбу, а пока нельзя и мечтать…
А что ж тогда делать, скажите на милость, а? Вон Михаил Афанасьевич он тоже мечтал. Сомневался сначала, боялся, не верил… а все ж таки говорил себе: «Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем.» Ну, а он, Микол, что же? И он, и он…
Шла поздняя осень. Листья уже смело. Он бродил по голым бульварам, подняв воротник, и ждал… знал ли, понимал ли, чего? Не знал, но верил, догадывался: все, что с ним, не случайно; раз доверили ему дар, не бросят его… Что-то вот-вот случится и непременно хорошее! Примут роман, его не могут не взять, — если он не живой, что ж живое тогда?.. А особенно хотелось ему, чтоб раздался телефонный звонок, а ещё лучше прямо бы в дверь позвонили и вошли к нему, сели на стул посреди пустой комнаты, — кроме кушетки и столика, на котором он печатал и ел, мебели у Микола в комнате не было — мебель он распродал, а старинный буфет бывшая жена увезла, — сели бы и сказали: «Хороший у вас роман. Хорошо бы по нему инсценировочку сделать!» Понятно, что в мечтах нежданный гость приходил к нему из театра, и Миколин герой из стопки страниц перешагивал прямо на сцену…
Ах, Миколка! Не мог он, не мог отделить себя от кумира — Михаила Булгакова, своего бессмертного тезки, который, как видно, невидимкой однажды гуляючи по Москве, ненароком пересек ему путь, углядел в нем нечто особенное, тронул что-то в душе его, что-то там подцепил в ней, поворошил… и пропал Микол! Сгинул. Кончился. Все простое, понятное, человеческое куда-то ухнуло в нем и одно только слово с тех пор жгло его, трогало, волновало, и болезненная эта однобокая страсть неминуемо повлекла его к гибели.
Вы, добрый читатель, спросите: зачем же сразу и к гибели? А как же иначе? Что ещё по-вашему может ждать человека, если он не ест, не пьет, бродит по Москве с пересохшими обветренными губами, шевелит ими беззвучно, вид имеет потерянный и ничто его не занимает, кроме черненьких знаков, которые выстукиваются на белом листе бумаги, да имени человека, из-за которого эта оказия с ним приключилась?! Булгаков стал для несчастного одержимого живым мифом, и миф этот больше воздействовал на него, нежели все окружающее…
Осень расплылась пятном, скорчилась и пропала, зима стояла снежная, ледяная, колючая. Микол бродить перестал — нанялся сторожем при аптекарском складе и взялся за новую вещь. Он писал о любви. Он придумал свою Маргариту, назвал её Александрой, слепил из придаточных предложений и на волю пустил. Нет, новый роман он никуда не понес — он его не закончил. Остановился на полпути. Он понял, что не хочет заканчивать вещь — не хочет её отпускать… Решил, что будет длить и длить пространство и время романа, пока не придет весна. С ним не так страшно ждать приговора «Столицы»…
Было ему тридцать два. Героине его незаконченного романа — семнадцать.
Фи, как пошло, как глупо, скажете вы, — моветон! Тоже еще, Набоков нашелся!
А вот так получилось: он не думал, сколько ей лет, рука сама настучала — восемнадцать. Потом перечеркнула сверху гелевой ручкой и вывела окончательный приговор: «семнадцать».
Однако, неразбериха с первым романом между тем продолжалась. В питерском крупном издательстве, — он туда рукопись по почте послал, — её утеряли, в новомодном московском ещё в конце прошлой весны огорошили: пойдет ваш роман! — ставим в план! — и даже название серии пропели по телефону…
Он через каждую вторую неделю на третью звонил, тоскуя, с надеждой спрашивал, теребя телефонный шнур: «Как там мои дела?» Ему отвечали редактор отвечал, добрый, вежливый: «Думаю, все будет хорошо…» Спустя год с лишним Миколов роман каким-то никому не известным образом из плана издательства выпал, само издательство переместилось в промышленные трущобы в Текстильщиках, Микол пришел забрать рукопись и долго плутал по пустырю средь бараков, покуда не обнаружил редактора в громадном полупустом ангаре. И редактор, уже ставший ему родным, молча отдал ему папку с романом и ушел куда-то за загородку, так и не посмотрев Миколу в глаза.
И Микол двинулся дальше.
В самом модном московском издательстве снисходительный красавец с лицом, на котором читалось отвращение к жизни вообще и к литературе в частности, похоже, чрезвычайно уставший от притязаний особ женского пола, объяснил ему, что роман у него любопытный, даже весьма любопытный, но он не пойдет. А пойти он не может, потому что у автора нету имени, а если б имя и было… впрочем, можно попробовать. Не желает ли Микол попытаться состряпать себе литературное имя, налудив с десяток любовных романов? И Микол… согласился.
Да, согласился! Он пошел на это. Он хотел напечатать роман.
Налудил не один — два любовных романа в установленный срок — три месяца. Их издали отдельной книжкой. Микол позвонил Мирону, тот пришел, получил книжку, вернулся домой, прочитал, позвонил Миколу и начал в трубку кричать на него так, что в трубке трещало. А расстроился Мирон потому, что нельзя, как он полагал, с таким даром, как у Микола (а Мирон был единственным на земле человеком, который читал его первый роман разумеется, кроме редактора и издателей), писать подобные гнусные, дешевые вещи…
Микол ор и крик кое-как пережил и пошел получать гонорар. Первый в жизни! Одна неувязочка вышла — вскоре выяснилось, что новая любовная серия у читателя не идет, — не хотят наши бабы читать про нашу бабскую жизнь, пускай и придуманную, — и серию благополучно прикрыли.
Если честно, он даже обрадовался и на любовных романах поставил крест. Но вкупе с ними крест пришлось поставить и на идее издать у красавца роман, соорудив себе имя…
Не радовало другое — он боялся звонить в «Столицу». Конкурс должен был уже состояться, все сроки прошли… Наконец, не дыша, набрал номер… Попросили назвать девиз — он назвал. Там, на другом конце провода шумно вздохнули, охнули: «О, ваша сказка вышла в финал, вы — претендент на первую премию!»
Он замер. На губах заиграла бессмысленная улыбка… Вот оно, вот оно!
Но сказали еще, что сроки сдвигаются, финал задерживается и состоится где-то в начале зимы.
Он принялся ждать. Москва пылила, двоилась от зноя, но он не бродил по бульварам и не сбегал в тень Коломенского — днями в пустой комнате, а ночами в аптекарском складе он сидел и писал.
Он осмелился! Булгаков впервые приснился ему: он сидел на обрыве Владимирской горки, жевал редиску и щурился… Рядом с ним похаживал Миша Панин, но не молодой, как в «Театральном романе», а старый, высохший, умудренный и с палочкой — такой, каким Микол помнил его — Павла Александровича Маркова, знаменитого завлита МХАТ, когда тот в последние годы жизни преподавал в ГИТИСе… Пал Саныч-Панин похаживал и бормотал что-то невнятное себе под нос — с дикцией у него не все было в ажуре — и взглядывал косо на Мишу Булгакова…
Микол встретил свой сон с надеждой — это знак, он допущен — пора! Словно герой «Театрального романа», с замиранием сердца входящий во дворик в Сивцевом Вражке, который в ответ на суровый вопрос: «Вы зачем?» отвечает одно только слово: «Назначено», — Микол решил, что сон его — это пароль, отворяющий вход на запретную территорию.
В несчетный раз перечитал «Мастера и Маргариту» и начал работу над инсценировкой. Работал недолго — в конце лета опять слег с язвой в больницу. Вышел и позвонил в «Столицу». Ему сказали коротко, что издательства больше нет — оно развалилось, а с ним, само собой разумеется, развалился и конкурс. Нет его. Гикнулся. Фь-ю-у-у-у!