избрал путеводною звездою в жизни, Твардовский не видел света, не прельщался его приманками, не знал искушения, ни греха. Час его еще не настал; в жизни каждого человека, даже и самого разумного из людей, всегда есть одна минута — минута обаяния, минута безумия, с которой начинается в жизни перелом, ведущий к блаженству или к гибели, — минута, которую ни предвидеть, ни подстеречь невозможно.
Твардовский погрузился в науку. Понял тогда искуситель, что только одним этим путем может привлечь к себе Твардовского, может погубить его, — и он схватился за эту адскую мысль с ожесточением падшего ангела. Он ждал только той минуты, когда Твардовский, исчерпав все источники знания, дойдет до границы невозможного, — до той границы, которую не переступят земные учители, мудрецы света. Минута эта настала. Все законы науки были постигнуты Твардовским. Он проникал в самые сокровенные тайники ее, разрешал самые запутанные ее вопросы и скоро превзошел всех известных тогда мудрецов и ученых. Такие успехи не могли не возбудить зависти. Все дивились неимоверным успехам юноши; одни превозносили его до небес, другие злословили; недоучившиеся ставили его в пример педантам; ученые, говоря о нем, значительно качали головой. Скоро не было уже ни одной отрасли науки, в которой бы он не сравнился с первыми ее авторитетами. Ему стоило только приняться за какой-нибудь предмет для того, чтоб узнать его основательно. Дар разумения служил ему так верно, что, учась, он мог уже поправлять «те книги, по которым учился; по началу науки он уже отгадывал ее конец, а отгадавши, предсказывал и все дальнейшие усовершенствования, какими должны были обогатить ее грядущие века… Так текло для него время. Твардовский, являясь попеременно то теологом, то математиком, философом, физиком, врачом, — соединял глубокое совершенство в каждой из этих наук, которые так редко встречаются в одном человеке, — а он был еще молод!..
При всем том он не походил на тех мудрецов, которые, узнав начала науки, воображают уже себя непогрешимыми. Чем более узнавал он, тем более был уверен в ничтожестве своего знания: наука представлялась ему неисчерпаемою рудою. Достигнув в ней тогдашних столпов Геркулесовых, он чувствовал все свое несовершенство, — видел, что многое еще оставалось закрытым для человеческого ума, которому суждено было открывать эти сокровища веками и понемногу; он предвидел, что людям, с их муравьиным трудолюбием, суждено вечно разрушать огромное здание науки и снова воздвигать разрушенное.
Этот пророческий дух Твардовского был противоположен духу тогдашнего времени. И в самом деле, много ли ученых мужей того времени, стоявших во главе науки и мысли, чувствовали, как низко стоят они!.. Твардовский, почти ребенок, который только что ознакомился с наукою, — этот ребенок своей деревянной саблей парировал все удары тяжелых железных мечей тогдашних мудрецов!.. Любимым его занятием было опровержение принятых в то время правил. С особенным наслаждением осмеивал он все нелепости ученого мира, всю безумную гордость тогдашних аристархов науки. Все эти опровержения, все доказательства подкреплял он изречением мудрого Соломона: vanitas vanitatum… За всем тем, достигая своей цели, убеждая неразумных или рассуждая о науке, он не обнаруживал радости школьника, которому удалось поставить на своем; скорее в нем видели грусть и печаль старца, которому неожиданное препятствие вдруг заслонило дорогу… При всей своей страсти опровергать ложные мнения, которые тогдашние ученые принимали за истины, при всем желании вразумлять и останавливать детские порывы ученых, Твардовский старался находить истину там, где никто не думал найти ее — в ученом мусоре, в тех грязных ямах, в которые привыкли сливать одни помои рассудка и мысли. Осмеивая все тогдашние системы, все систематические разделения науки, он в то же время как бы невольно указывал к ней настоящий путь и средства достигнуть его. Эта огромная разница его мнений с мнениями всех ученых того времени, эта дерзость ученика в виду важных, глубокомысленных учителей, не была никем понята, никем оценена по достоинству. Зависть замышляла свои ковы в тиши. На все это рассчитывал дьявол; он хотел сначала посеять в разочарованной душе Твардовского зерно неудовольствия и потом уже влить в нее каплю отчаяния, — отравить ее, возмутить целую жизнь. Он знал, что страсти сменяются отчаянием, а отчаяние есть самый верный путь к преступлению…
Переходя все степени науки, Твардовский скоро достиг звания доктора и профессора. Его способ учения скорее походил на игрушку, которую дают детям для забавы. Чем более открывал он ученикам истин в науке, тем более возбуждал в них алчность к ним; научая, он как бы дразнил их. Не утоляя их голода, он рассыпал перед ними тысячи прихотливых яств науки, и они невольно становились алчными. Такой учитель не мог не возбудить опасений. Видел все это искуситель и тешился заранее; он знал, что душа Твардовского рано или поздно, а будет принадлежать ему… До сих пор он еще не был уверен в успехе, — он только опутывал Твардовского сетью, но теперь, когда наука готова была вытеснить в душе его веру, — теперь ему нечего было сомневаться в успехе.
В душе Твардовского уже не было прежней младенческой доверчивости, прежней веры. Его путешествие в ад представлялось ему теперь, как сон, в действительность которого верил он с каждым днем менее, слабее. Отважные, дерзкие мысли роились в уме его, и он гордо поднимал голову, он дивился, откуда они могли родиться в нем, хотя давно уже тревожно предчувствовал их в самом себе. А между тем искуситель спаивал в нем эти мысли невидимым звеном, одни с другими, так постепенно, так искусно и натурально, как не спаял бы золотой цепи самый ловкий венецианский ювелир.
Между тем слава о Твардовском распространялась с каждым днем более и более. Со всех сторон стекались к нему знаменитейшие теологи, философы, астрологи и лекари — одни из желания насладиться его беседою, другие из простого любопытства взглянуть на него, как на диво. Они вызывали Твардовского на диспуты и ученые споры, из которых он всегда выходил победителем.
И вот, приобретя славу, возбудив в людях зависть, Твардовский вдруг увидел себя одиноким. Для толпы казался он слишком необыкновенным человеком, для ученых — слишком опасным… Его оставили все родные, друзья и знакомые; он стал одиноким на свете. Отныне наука заступит ему место друзей, заменит ему целый свет, и теперь-то он схватился за нее еще сильнее, еще глубже запустил в нее когти всеобъемлющего ума, — теперь, когда ему не к чему привязаться на свете, когда свет удаляется от него с каждым часом, с каждой минутой, более и более…
Отцовский домик опустел, чужие люди хозяйничали в нем. Какая