в свете. На это есть еще средства… — возразил дьявол.
— Средства?.. — отвечал Твардовский. — Оставляю их в наследие скотам и невеждам.
— Ты забыл, что прямое наследие мудреца — терпение и опыт… На то создан наш свет, и если мы не можем понять его, то должны пытать, как инквизиторы… Заметь, что когда одни пытаются разгадать его, то в то же время другие пользуются плодом труда их и выигрывают против них вдвое более…
— И неужели до сих пор стоял я на ложном пути? — вскричал Твардовский, ударив себя по лбу. — Я, который чувствую в себе необузданную страсть к науке, я, который, как Архимед, ищу рычага, на котором бы мысль моя могла опереться и приподнять целый свет; неужели все попытки мои, все мое знание были напрасными, смешными!.. Ужели этот внутренний жар, этот огонь, который жжет и палит меня, — ужели все это должен я считать мечтою, призраком?..
Дьявол не хотел подтверждать слов Твардовского. Он не хотел рассердить его и видел ясно, что еще не пришло время представить ему науку в настоящем виде. Твардовский не хотел узнать этой истины вовремя, а теперь, когда подобный труд стал ему не по силам, он бросался за нею со всем отчаянием скованного узника.
— Нет, не говори так, — отвечал сатана. — Уверен ли ты, что перешел уже все границы науки и мысли?..
Твардовский гордо улыбнулся и замолчал.
— Попробуем свои силы, посмотрим, кто из нас выйдет из борьбы победителем, — смело сказал Твардовский сатане.
— Попробуем, — отвечал тот.
— Ночь светлая; на небе месяц. Пойдем за город.
— Пойдем!
Оба встали и вышли…
Никто в целом Кракове не знал о диспуте Твардовского с дьяволом; никто их не мог подслушать, а отгадать и подавно. Спор длился целую ночь, и к утру сатана вышел победителем. Твардовский был так изумлен познаниями и ученостью дьявола, что даже сказал, когда они возвращались домой:
— Откуда в тебе столько знания? Где ты учился?
— Эту премудрость дал мне дьявол взамен души, которую я ему продал, — отвечал тот. — Ты видел доказательства и потому не усомнишься в справедливости моих слов.
Сказав это, незнакомец кивнул Твардовскому головою, в знак прощания, и скрылся в одной из боковых улиц…
Следствия были предусмотрены дьяволом: Твардовскому теперь был известен источник мудрости и познаний; он только и думал об этом. Иными средствами дьявол никак бы не достигнул своей цели. Он исчез для того, чтоб дать время посеянному им зерну вырасти и подняться. Успех оправдал его ожидания.
С той поры мысль, что один дьявол может дать ему сверхъестественную мудрость, не могла выйти и из головы Твардовского, жаждавшего знаний и славы. Она прильнула к его сердцу и грызла его, как змея. С каждым днем убеждался он в необходимости ужасного дела; он свыкся наконец с этой мыслью и решился продать свою душу дьяволу. За всем тем ему было жаль бессмертной души своей. Он припоминал себе, словно сквозь туман, как дорого обошлось ему искупление отцовского договора, каким опасностям подвергался он в аду, — тут овладевала им нерешимость; мысль о том, что он должен наконец признать над собой превосходство дьявола, страшно терзала его самолюбие.
Все стали находить в нем большие перемены… Он уже не ценил так, как прежде, своей учености, — он презирал себя; наружность его отпечатывала на себе всю внутреннюю борьбу, всю грусть, которая грызла и точила его. Прежде он с презрением бросал магические и волшебные книги, — теперь искал их везде с жадностью, углублялся в них, черпал из них все, что могло бы сблизить его с дьяволом, что могло бы показать к нему дорогу. При всем его желании он еще не был вполне уверен, можно ли ценою души и вечности купить мудрость; он все еще опасался найти в ней один призрак, зловредный настой, который, не утолив жажды, только усилит ее… В эти минуты борения с самим собою он часто с горестью вспоминал свои молодые годы, когда в душе его еще были надежда и вера, — он вспоминал школьную скамью свою, где прошло столько сладких часов в науке религии, которую так жадно изучали и ум, и сердце его; вспоминал и мраморный помост костела Девы Марии, на котором молился он и пел священные песни; вспоминал и те минуты религиозного вдохновения, когда сам он слагал песни, которые пелись в целом Кракове… Теперь эти песни уже не отзывались более в его сердце, не возбуждали в нем того чувства, которое породило их. Теперь он смотрел на них, как на детскую забаву, глазами холодного мудреца, который уже распростился навсегда с верою, — мудреца с угасшим вдохновением, с увядшими надеждами… Но, сравнивая настоящее свое положение с прошедшею юностью, он горько жалел о ней. Поздно! Невозможно вернуться к ней. Этого счастия было бы слишком недостаточно Для настоящего его возраста, как молока материнского. В жизни, как и в путешествии, никто назад не возвращается — разве только в мыслях. И жаль дома и жаль молодых лет; а все спешим далее, все идем вперед!..
Любимым местом прогулок Твардовского было дикое урочище за Вислою, на Подгорье, в Присеменцах. Там проводил он целые дни, а нередко и целые ночи; туда следовали за ним ревнивые к науке ученики его, там, под открытым небом, хлестал он их бичом своего неверия. Открывая черную бездонную пропасть науки, зиявшую под ногами смельчака, который хотел сойти в нее, Твардовский скорее охлаждал его рвение, нежели возбуждал его. Дикое и печальное место, где он беседовал с учениками своими, согласовалось с его мыслями… До сих пор народ зовет это место «кафедрой Твардовского».
Обязанности учителя скоро опротивели Твардовскому, и он оставил их. В нем было еще столько совести, что он не захотел преподавать другим зараженную его безверием науку. Весьма немногие из его учеников ходили к нему, из любопытства или из привязанности, но и те оставили его, когда увидели, что не могут извлечь из учения надлежащей пользы. Только один из них остался с ним. То был бедный сирота, которого Твардовский нашел однажды на костельном погосте на руках умирающей матери и из сострадания взял к себе. Ребенок рос на глазах Твардовского и привязался к нему, как к отцу. Он не оставлял его нигде, следовал за ним повсюду, даже в уединенных прогулках, и стерег дом его.
Его звали Матюшей-сироткой. Маленький, бледный, худой, он посвятил всю жизнь свою тому, кому был обязан ей. Служить ему было единственною мыслью Матюши; он жил только