– Обо мне!..
– Он говорил о тебе с большой, искренней любовью. С обожанием… И он сказал мне: «Ты понимаешь, Игорь, что нужна жертва, и я готов на жертву. Я проверил себя: я люблю Лизхен, но я не могу на ней жениться, и я, вероятно, вообще никогда не женюсь. И, если я женюсь, то на немке. Этого требует чистота расы. Я больше всего, и только, люблю Германию и партию. И я должен для них пожертвовать своим личным чувством»… Так вот… мы считали Курта «шляпой», а он оказался сильнее нас всех…
Наступило молчание. Игорь сидел у открытого иллюминатора и смотрел на воду. Холодный воздух шел от реки. Чуть слышно плескали волны о высокие борта парохода… Игорь понимал, что нанес любимой девушке смертельный удар. Но это было нужно: решалась ее судьба, и, может быть, и его судьба решалась в эти скорбные минуты.
Едва слышно сказала Лиза:
– Я поеду во Францию. У меня есть долг перед моим престарелым отцом. Я должна ему помогать.
– Но, разве, Лиза, ты не знаешь?.. Ты не слыхала?.. Не читала?.. Твой отец…
В дверь постучали. От консула приехал чиновник, и Лизу требовали наверх, чтобы допросить ее и чтобы она заполнила особый опросный лист. Выходя из каюты, Лиза обернулась к Игорю и сказала с тревогой:
– Так что же мой отец?..
Началось это у Акантова с Пасхи.
Под Светлый Праздник Акантов пошел к Заутрене в церковь. Пошел больше по привычке. У него не было влечения молиться. За годы войны и смуты, за страшные эмигрантские рабочие годы незаметно отошел он от церкви. То некогда было, то чувствовал себя усталым, то не хотелось быть на людях. Церковь из потребности веры перешла понемногу в быт. Ходил, чтобы вспомнить прошлое, чтобы крепче почувствовать праздники.
Была прохладная ночь. Когда Акантов подходил к церкви, вся она, и наверху, и внизу, всеми узкими многостекольными окнами, блистала огнями, и толпы народа наполняли ее двор и стояли на узкой улице у церковной ограды.
Деревья подле церкви на дворе набухли почками, и от них и от земли шел сладкий аромат: весною пахло.
У входа и у ворот торговали свечами. Акантов не стал пытаться войти в храм и остался в притворе, в людской толчее. Через головы людей, ему было видно, как осветился храм блистающими огоньками, как эти огоньки вдруг разлили теплый розоватый свет на лица молящихся, как стали загораться свечки и по всему двору в руках у тех, кто остался там, и как зашевелилась толпа.
До него донесся возглас священника, потом чтение, потом мерное, торжественное пение; толпа колыхнулась, раздалась на обе стороны, и крестный ход, блистая золотом священнических облачений и митр, колышась хоругвями и сверкая иконами, стал выходить на двор.
Он обошел двор, и… вот оно! Сначала издалека ликующее, радостью налитое, торжествующее самую блестящую и великую победу: победу над смертью и дьяволом, дарующую вечную жизнь, – раздалось пение прекрасного хора.
– Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав…
Истомленные жизнью, усталые от работы, истосковавшиеся от бесконечного ожидания Родины, больные от недоплаты, от непосильного, не по возрасту и привычкам, труда, лица светлели. Потухшие глаза загорались радостными огнями, и счастье веры излучалось из них.
Неслось с амвона, чаруя душу, восхищая и умиляя сердце звуками совершившейся победы:
– Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!.. Яко исчезает дым, да исчезнут!.. Яко тает воск от лица огня…
И, на всякое слово победы над адом, гремел, гудел, вливался в душу и умилял ее ангельскими голосами ликующий хор:
– Христос воскресе из мертвых…
Сколько себя помнил Акантов, с самых ранних лет в эти мгновения на него точно изливалась с самого неба благодать, сползало бремя лет и житейских забот, и радостно, весело и легко становилось на сердце. В эти пасхальные ночи никогда не чувствовал он усталости, и под звуки этого пения всегда, и раньше, в России, и потом здесь, в Париже, увлажненными, добрыми глазами смотрел он на окружающих, отыскивал знакомых и старых сослуживцев, и с радостью подходил к доктору Баклагину, к Чукарину, к Мише Безхлебнову, генералу Атаренко, и с убежденною верою говорил: «Христос воскресе!»…
Теперь – ничего этого не было. Мимо него, не касаясь его легкими, ангельскими крылами, шла пасхальная заутреня. Точно не слышал он прекрасного пения, и не сливался, как раньше, с радостным волнением молящейся толпы.
Только усталость была в теле. Неудобно было стоять в толпе. Горящие вокруг свечи раздражали. А когда наступил перерыв в службе, и толпа зашевелилась, закопошилась, как раки в берестяной кошелке, люди задвигались и раздались радостные голоса:
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе!
Сочные поцелуи закрепляли великое значение сказанного, – Акантов с тоской стал оглядываться. Он боялся увидеть кого-нибудь из знакомых, боялся, что к нему подойдет кто-нибудь, и нужно будет христосоваться. Ему стыдно стало этой общей радости, ликования глубокой, искренней веры. Он боязливо оглянулся и осторожно стал спускаться с крутой каменной лестницы.
На дворе к нему подошел сияющий генерал Атаренко:
– Христос воскресе!.. – и, не дожидаясь ответа Акантова, Атаренко, со щеки на щеку расцеловался.
– Впроч-чем, – вдруг нахмурясь, сказал негромко, но значительно и строго, Атаренко, – может быть, вы, Егор Иванович, не христосуетесь?.. Я слыхал… Вы ма-со-ном стали!.. Никак не хочу этому верить…
Вот с этого и началось.
Раньше Акантов, усталый за день, наслушавшись советского радио, рано ложился в постель, немного читал газету или книгу, и сейчас же засыпал, и спал крепким, солдатским сном.
Со Светлого Воскресенья на понедельник он лег, прочитал два пасхальных рассказа в газете, выругал, по привычке, авторов, что пишут всякую ерунду, плотно закутался в одеяло, и, как всегда, сейчас же заснул.
Сколько времени он спал, Акантов не знал. Но, должно быть, не долго. За белой занавесью глухая стояла ночь. Не угомонившийся Париж шумел в отдалении. Значит, было около полуночи. Акантов услышал сначала тихий и, вместе с тем, пронзительный свист: «С-с-с!». И сейчас же кто-то в ухо сказал негромко: «Мак-бенах…». Сказал гортанным, нечетким голосом, как говорят евреи.
Акантов лежал на спине, вытянувшись по диагонали на короткой койке. Глаза его были закрыты, и, как это и бывает во сне, он не ощущал ни своих рук, ни ног, ни вообще тела: тело его спало… Не спал только мозг.
Он лежал на спине, и перед ним был, значит, потолок, и глаза его были закрыты, а Акантов, между тем, видел совершенно отчетливо спрятанные и тщательно завернутые в тонкую белую бумагу, лежащие в углу комнаты, в ивовой корзине, еще из России привезенной: белый полукруглый кожаный фартук, украшенный золотой масонской звездой, серебряную, неполированную лопаточку, молоток и пару белых мужских рукавиц…
Эти знаки масонского достоинства, и не малого градуса, в который Акантов был возведен перед Пасхой, точно излучали таинственный свет и были видимы незрячими глазами, через стены корзины и бумагу.
Акантов боялся пошевельнуться и открыть глаза.
Он лежал, и вся его жизнь развертывалась перед ним, как лента кинематографа.
Он лежал, не шевелясь, тихо, тихо, застыв в смертельном испуге. Он не только видел, но и обонял, свои знаки масонства. От них шел сладковатый, пресный, удушающий трупный запах.
* * *
Он вспоминал честное лицо генерала Атаренко, который его хорошо знал, и кого так всегда уважал Акантов, и как сказал тот на заутрени: «Вы масоном стали, никак не могу этому поверить»…
В эти ночные часы годы детства и юности проносились перед ним. Корпус и училище. Ни одного взыскания, ни одного часа, проведенного в карцере. Лихой кадет, бравый, «отчетливый» юнкер Акантов. Служба, сначала в Туркестане, потом на Волге. Скромно, бедно, порою скучновато, иногда и тоскливо и тяжело, но как честно служил офицер Акантов. С достоинством относился он к своим обязанностям. Умел внушить разноплеменным, разноязычным, со всей России пришедшим в полк, солдатам любовь к Отечеству, почитание Царя и веру Христову. Приходили дикие, дремучие мужики, разбитные пропойцы рабочие, городской пролетариат, запуганные, растерянные туземцы; уходили лихие стрелки, запасные солдаты…
Он пожал плоды своих трудов в первые годы войны. Без неудач, без поражений дрался его стрелковый полк, и слава и честь были с ним.
Это отошло, отодвинулось, изменилось в тот день, когда Государь отрекся, и не стало Царя на Руси, не стало и царя в голове Русского. Все зашаталось тогда, и, вместо общего, духовного, стало искать только своего, земного: «Дай!.. Даешь!..».
Он вспоминал и годы «белой» борьбы, когда шагал он, с винтовкой на плече, рядовым, а ротой командовал прапорщик. Вспоминал, как создавал заново свой полк, отнимая для солдат белье, шапки и сапоги от населения… Вспомнил и страшные дни их отступления, когда гибли храбрые, спасая трусов. Вспомнил и то, как пьяная казачья конница рубила детей его двенадцатой роты, как застрелился его ротный командир, и как кавказский офицер в пьяном разгуле срубил голову безоружному жидочку, заподозренному в коммунизме, и как появилась на его жизненном пути певица Могилевская, и как убит был доблестный командир батареи Белоцерковский… Все вспомнил: и свадьбы на две недели, и вдов, не знающих, куда девать свое молодое вдовство, и лютую удаль людей, которым нечего было терять, ибо все было уже потеряно. Война вышла из законных норм. Честь и благородство отошли: требовалась только храбрость… И пришла тогда жестокость: «Как они, так будем и мы». Новая «правда» пришла в жизнь, и начались бессудные расстрелы пленных, казни коммунистов, грабеж населения. И стала эта «правда» похожей на ложь…