Разрознены семьи. Родина брошена. Ушли на чужбину, в небытие…
Да… Пожалуй, Лиза накануне отъезда сказала ему горькую правду, и не он учил дочь, но дочь научила его. Все ушло. Ушла и Лиза… Ничего у него не осталось, и пришло вместо всего этого – масонство. Обман… Ложь… Что же дальше, дальше-то что будет?
– Мак-бенах!..
Как нестерпимо жутко было ощущать свое спящее тело и бодрствующий, тревожно думающий, вспоминающий мозг…
Пижурин сказал… Да, так оно и будет: тело будет гнить, а мозг будет отмечать распадение каждой частички тела…
С трепетом осознал пришедшую к нему старость и ее бессилие… Не от нее ли пошел в масоны, ища правду?.. И нашел – ложь!..
Каждую ночь – тихий, вкрадчивый, едкий свист: «Ссссс!» – и повелительный голос:
– Мак-бенах!..
Тело неподвижно, тело спит. Мозг бодрствует. Через закрытые глаза отчетливо видны масонские знаки в корзине. Это совесть напоминает о подчинении некой таинственной силе. Совесть не знает лжи и не хочет ложь признать за правду. В полусознании одуряет запах мертвечины, трупа, идущий от белой кожи передника и рукавиц. И, кажется, что это уже его собственное тело начало гнить.
Совсем недавно было большое масонское собрание. Были собраны братья разных лож, были допущены и «профаны». Один из руководителей великой Ложи Франции читал доклад об угнетении свободы духа.
Акантов слушал пламенную, захватывающую, сильную речь, произнесенную по всем правилам ораторского искусства. Оратор нарисовал яркую картину насилия духа, кровавых преступлений, совершенных после войны в Западной Европе.
Маститый Венерабль вспомнил всех тех, кто был угнетен. Сытое лицо его лоснилось от возмущения, на круглый живот спускался белый кожаный овальный передник, и золотая звезда на нем, знак разума и знания, излучала свет.
Эти «разум и знание» говорили братьям масонам о казнях в Испании «палача» Примо де Ривера[82]… Но умалчивали о том, что во время начавшейся тогда гражданской войны тысячами истребляли самым жестоким образом монахинь и священников, епископов и верующих мирян… Они не говорили о разоренных и сожженных храмах и монастырях.
«Разум и знание» с масонской звезды упрекали Клемансо[83] за то, что тот, во время войны, предал суду Кайр и Мальви: «Какое удушение духа и свободы слова!»…
«Разум и знание» возмущались фашистами Муссолини за то, что те вливали касторовое масло в глотку своим левым противникам…
Венерабль громил всех тех, кто восставал против демократии и коммунизма. Он называл людей порядка, закона и справедливости «жестокими ретроградами»…
На этом собраний был русский брат, «профан»… Он послал венераблю записку с рядом вопросов. Он, как то должно было сделать русскому, спросил венерабля, почему тот, громя фашистов и Примо де Ривера, громя правительства, добивающиеся порядка и возможности для каждого честного труда, ни слова не сказал о том, что делается в России?.. Почему не упомянул о тысячах епископов, священников и монахов, замученных только за свободное исповедание своей веры в Бога, о миллионах солдат, офицеров, крестьян и рабочих, расстрелянных, умученных голодом и непосильными работами в концентрационных лагерях на крайнем севере? Почему не помянул он имен Ленина и Сталина, неистовствующих в России, имя Бела Куна[84], поработителя Венгрии, залившего ее кровью невинных жертв?.. Вопрос был острый и простой. В эти дни страшная сущность большевизма была раскрыта во всем ее безобразии, и не было тайны в том, что творилось коммунистами во всем свете.
Венерабль прочитал записку, и, сойдя с подиума, блистая масонским передником, со звездою на круглом животе, направился к русскому брату-профану:
– Et bien, mon ami[85], – сказал венерабль, покровительственно кладя руку на плечо профана. Венерабль был выше ростом профана, толще, надутее и важнее. Он всем своим видом показывал свое превосходство над профаном. Его голос был важен и не допускал ни критики, ни возражений. – Ame slave! В вас говорит ваша ame slave, славянская душа, полная гуманного мистицизма. Это все воображение, вера в преувеличенные слухи, никак и ничем не проверенные и не подтвержденные официально. Ведь, во всем том, что вы мне написали, нужны доказательства. Циркуль и треугольник масонского исследования должны раньше все это измерить и исследовать. Да… Мне и другие русские братья говорили об этом явлении… Но… Где же доказательства?.. Где документы?.. Разве есть о том официальные донесения послов и консулов, разве были запросы о том в Палате депутатов или Английском парламенте?.. Этого ничего не было, и то, о чем вы мне написали, так трудно проверить!..
Акантов стоял тогда подле брата-профана. Его голова горела от стыда. «Что же это», – думал он, – «Я пошел в масоны, чтобы спасти Россию от большевиков, а, оказывается, что сами масоны заодно с большевиками, они покрывают их преступления и жестокости»…
Бессонный мозг работал. Все оказывается ложь. Все та же наглая жидовская ложь!
Да как же он сам-то не понимал этого? Где истина? Истина в Евангелии, истина в Христе. А масонство против Христа и против Бога. И надо уйти из масонства… Уйти!..
Но, как уйти?.. На обнаженном мече и Библии клялся он. Если изменить этой клятве, душа предается вечному проклятию, а тело – смерти…
Душа предается вечному проклятию… Но, ведь, это ложь… Ложь!.. Души же нет! Есть только тело, а тело?..
– Мак-бенах!..
Эти бессонные ночи истомили и иссушили Акантова. Это была тяжелая болезнь духа. Акантов сказал доктору Баклагину о бессоннице, но утаил о ее причинах.
– Гуляйте больше… Принимайте бром… Ваши годы… Прошлое недоедание и переутомление сказываются. Что вам? За шестьдесят?..
– Нет, еще нет шестидесяти.
– Да, конечно, что и говорить: не жизнь, а существование… Стареем поэтому рано… Ходите из банка пешком. Теперь весна. Так хорошо в Париже…
Акантов шел из банка пешком. На площади густо распушились деревья. Сена голубела на солнце и текла в зеленой раме ив. Парижские дали стыдливо прикрылись сизой дымкой тумана. Весел был шум автомобилей. Пехотным, стрелковым шагом, маршировал Акантов вдоль реки, приходил домой в приятной усталости, ставил чайник на газ, заваривал чай и пил его, согласно с указаниями Баклагина, жиденьким и с лимоном, потом садился в кресло подле радио…
Москва…
Москва жила. Ясный, приятный голос толково рассказывал о музыканте Григе, о значении его произведений, о силе его таланта, об обаянии его музыки, о том, что нет концерта, где не исполняли бы романсов Грига… Как бы вскользь, но значительно, спикер отметил «демократичность» Грига. Композитор, дескать, восставал против процесса Бейлиса, и отказался написать кантату для коронации…
«Ложь», – думал Акантов. Какое могло быть дело Григу до Бейлиса[86], и кто и какую коронационную кантату мог ему поручить?.. Все – ложь… Это были большевики…
Женский голос, под аккомпанемент фортепиано, пел песню Сольвейг. Оркестр сыграл отрывки из «Пера Гюнта». Танец Анитры и «Смерть Азы». Это была Москва.
В ней уживались как-то большевистская ложь с русской правдой.
Там расстреливали, убивали и пытали людей, и там же смеялись, танцевали, слушали доклады о музыке, и наслаждались произведениями великих композиторов.
Акантов досиживал до того времени, когда звонили в радио Кремлевские колокола, и неясно и глухо бурчал мрачный «Интернационал».
Тогда он ложился спать, усталый от далекой прогулки, от впечатлений услышанного по радио, от волнений, мыслей, и засыпал.
И снова: «Сссс!», и тихий, настойчивый голос: «Мак-бенах!»…
В раскаленном мозгу повторялись слова масонской клятвы:
«Клянусь, во имя Верховного Строителя всех миров, никогда и никому не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов, доктрины и обычаев франкмасонства и хранить о них вечное молчание. Обещаю и клянусь ни в чем не изменять ему ни пером, ни знаком, ни словом, ни телодвижением, а также никому не передавать о нем ни для рассказа, ни для письма, ни для печати, или всякого другого изображения, и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Если я не сдержу этой клятвы, то обязываюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата, как предмет проклятия и ужаса, до сожгут его потом и развеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти об изменнике»…
Думал Акантов:
«Мы присягали Государю… Где наша присяга?.. Государь о нас всех сказал в страшные февральские дни 1917-го года: “Везде измена, подлость и предательство”… Господь справедлив, и все то, что испытывает там русский народ, и что тут испытываем мы, в томлении нашего изгнания – все это кара за нашу измену, за нашу подлость и предательство…! И сколько лет еще мы должны нести эту Божью кару?.. Нет, надо смело уйти из ложи… Пусть казнят; это – лучше мучений совести…».