"Это мой враг, — подумал Федор Михайлович. — Сегодня утром я направлял своих стрелков против него… Иду мимо… Ничего не спрошу… И он не спросит… Нам обоим стыдно…
Да что же это такое?
Тут нет упоения, счастья победы. Тут нет той благородной ласки и ухаживания за побежденными и пленными. Тут — бьют лежачего, уничтожают в страшной ненависти друг друга".
И вспомнил, как по приказу политического комиссара отводили за квартиробивак сотни пленных юношей-белогвардейцев, как им давали в руки лопаты и заставляли рыть канавы — могилы для себя. В холодных сумерках трещал пулемет, валились люди, и их засыпали землей, торопясь от них отделаться. Так, может быть, расстреляли где-нибудь и его Светика, Игруньку — любимца Наташи, Олега. Поразительно ясно стало: это не война. Это нечто в миллионы миллионов раз худшее, чем самая ужасная война.
Поднявшись на гряду холмов, Федор Михайлович остановился. Впереди были сады и постройки Мозина. В зеленых берегах текла река Ижора. Гатчина тонула в кудрявых желтых березах и темных елях и соснах громадных лесных пространств Зверинца, Орловской рощи и Пудостьских лесов. Блестящие серебряные купола ее собора веселыми точками стояли над морем лесов. Горизонт был широк. Вправо до Кипени и Ропши, влево до Антропшинских холмов все было покрыто лесными островами, кустарником и прихотливыми изгибами то скрывающейся, то появляющейся реки, блещущей под лучами яркого послеполуденного солнца. В пестрой одежде осенних цветов было неожиданно весело, нарядно и красиво, точно Федор Михайлович попал в иное царство, где не так чувствуется печаль Ингерманландских болот.
Стало легче на душе. Присел отдохнуть на большом придорожном камне с белым кругом в красном обводе и с черной цифрой. Снизу, где прямой белесой стрелой уходило шоссе, упиравшееся в деревню Перелесино, настойчиво тарахтела телега.
Крестьянская лошадь, мужик-царскосел, с ним рядом, спиной к лошади, в черной мягкой шляпе и черном штатском пальто — стройный господин. На заднем месте, на жердях, покрытых пестрым лоскутным одеялом, между корзин и чемоданов — красивая дама. С ней девушка в летней шляпе с лентами и широкими полями.
Федор Михайлович вгляделся… Знакомые… но кто, припомнить не мог… Дамы всматривались в него. Старшая нагнулась к сидевшему рядом с возницей, сказала ему что-то. Он внимательно посмотрел на Федора Михайловича, приказал остановить телегу и приятным барским баритоном окликнул:
— Федор Михайлович!
И Федор Михайлович сейчас же узнал всю семью. Это были Декановы, богатые екатеринославские помещики, владельцы нескольких домов в Петербурге. Сам Деканов служил когда-то в гвардии, был в Академии вместе с Кусковым, по болезни оставил ее, вышел в отставку, уехал в имение и занимался в деревне тонкорунным овцеводством, а в Петербурге коллекционированием и созданием библиотеки и картинной галереи. Федор Михайлович бывал иногда у Деканова, а сын его, Игрунька, был в кавалерийском училище вместе с сыном Деканова — Димой.
Федор Михайлович подошел к жене Деканова — Екатерине Петровне.
— Господи! Какое счастье!.. Ушли от них! Екатерина Петровна протянула маленькую, породистую, изящную руку для поцелуя.
— Прямо такое ощущение… Истинно, как в Светло-Христово Воскресение. Точно Христос воскрес.
— И правда, воскрес Христос, — сказала прелестная брюнетка, дочь Екатерины Петровны, Верочка. — А Наталья Николаевна не с вами?..
— Нет. Но я надеюсь, что завтра или послезавтра она будет в Гатчине, — сказал Федор Михайлович.
— Как вы, Николай Николаевич?
— Как видите, — сказал, пожимая руку, Деканов.
— Мы, как только увидали добровольцев в Царском, — оживленно рассказывала Екатерина Петровна, — пособрали, что могли, да скорее наняли тележку и едем… А куда — сами не знаем. Только подальше от них.
— Вы в тюрьме сидели? — спросил Федор Михайлович.
— В тюремной больнице. Тиф спас. Мы обе переболели. Смотрите, у Веры волосы только стали отрастать. Коля — в Николаевском госпитале… А потом — Коля конторщиком в лесном складе служил, Вера в Главсахаре работала, а я дома: и швец, и жнец, и в дуду игрец. По пуду картофеля из Перелесина таскала. А вы как? Вам труднее было. Вы у «них» служили!
Федор Михайлович промолчал.
— Ужасно! Ужасно. Кто не был здесь, кто не жил с ними, вряд ли поймет, — сказала Екатерина Петровна. — Николка только госпиталем и спасся. Хотели насильно забрать. А Королькова помните? Он рядом на даче жил. Забрали. Бедняга с ума сошел. Сочли, что он представляется и — расстреляли. У них это просто.
— Вам удалось что-нибудь спасти из ваших вещей? — спросил Федор Михайлович.
Он отказался сесть в повозку и шел рядом с Екатериной Петровной, положив руку на край.
— Вы разве не знаете? Как только «это» случилось, к нам в дом поставили комиссариат, нам отвели только одну комнату. Подумайте, до чего мучительно было видеть, как на наших глазах разоряли родное гнездо. Все картины и музейные редкости отвезли в какой-то дом, будто на сохранение, кажется, впрочем, пока сохраняют, но Внешторг взял их на всякий случай на учет. Библиотеку…
— Неужели им и библиотека понадобилась?
— Ах, у меня нет сил это рассказать.
— Жена лежала в тифе, дочь тоже, — медленно начал Деканов. — Я ходил навещать их. Возвращаюсь как-то, иду по Литейному и вижу: едут подводы. Самые обыкновенные грязные подводы, и на них навалены книги, все ценные книги в художественных кожаных переплетах. Телегу по ухабам, — весна была, и снег не совсем сошел, — качает, и книги сыплются на землю. Никто и внимания не обращает. Я поднял — гляжу: мои книги. Ex libris моего деда на заглавном листе: змея, пьющая из чаши. Я догоняю возницу… С ним какой-то юноша. "Товарищ, — спрашиваю я, — чьи книги и куда вы везете?" — Юноша охотно отвечает: "Это книги из дома Деканова, и их приказано раздать по начальным школам пролетариату". Вы понимаете, Федор Михайлович, редчайшие произведения прошлого и позапрошлого века, едва не первые издания Расина и Дидро, три четверти на французском и английском языках, в художественных переплетах, — в народные школы, разрозненными томами, где сторожа переведут их на цигарки…
— А из драгоценностей вам ничего не удалось спасти?
— Ничего, — отвечала Екатерина Петровна. — Они лежали у нас в сейфе. Там их у нас и забрали. Тогда говорили: в сейфе не посмеют… Банк ключи не выдаст. Ломать не решатся. Пришли молодые люди, потребовали ключи, — и без ропота, как говорится, в два счета, им дали ключи. Все забрали по карманам и растащили. Вера видела свою брошку на матросе.
— У нас, — сказала Верочка, — только и остались мамины серьги и мое кольцо. Мы их отдали mademoiselle, и она, честная душа, сегодня ночью прибежала и отдала их назад — а то, кроме старого платья, ничего.
— Еще Верина котиковая шубка и шапочка каким-то чудом уцелели, — сказала Екатерина Петровна.
— Как же вы будете? — спросил Федор Михайлович.
О себе он не думал, как будет он. Он всегда был беден, всегда работал, никогда ничего не имел, но ему странно было смотреть на Декановых, живших роскошно, в собственных домах, имевших все, чего ни захотят, изнеженных утонченнейшей роскошью и едущих в крестьянской телеге в потрепанных старых, а у Верочки еще и не по сезону легком, платьях.
Они въезжали в Гатчину. Три шоссе сходились углом — из Красного, из Пулкова и из Царского. Стояли легкие въездные ворота с арматурой. И в ту минуту, как они въезжали в ворота и Екатерина Петровна собиралась ответить, густой плавный удар колокола раздался над садами и мягко, чуть дрожа, поплыл им навстречу, точно обдавая их теплым воздухом.
— Ко всенощной, — сказала, крестясь, Екатерина Петровна. — Как будем жить? По правде сказать, не думала. Но помню слова Христа: посмотрите на птиц небесных, не сеют, не жнут, не собирают в житницы, но Отец их Небесный питает их.
— У меня есть немного советских денег, но вряд ли они пригодятся, — сказал Деканов. — Мы сейчас едем на Константиновскую, на дачу Булацеля. Мы там бывали. Если самого Булацеля там нет, кто-нибудь там есть. Мы устроимся. Идите и вы с нами. Как-нибудь приютим.
— Я хотел пройти в штаб и зарегистрироваться, — сказал Федор Михайлович.
— Отличное дело. А оттуда милости просим к нам, чаишко будем пить, — сказала Екатерина Петровна.
— Приходите, Федор Михайлович, — ласково сказала Верочка.
Карие, точно спелые екатеринославские вишни, глаза посмотрели в самую душу Федора Михайловича. Увидали в ней смятение и тревогу. Поняла Верочка: тяжело было идти Федору Михайловичу в стан белых и рассказывать всю историю красной своей службы. Поймут ли его там? Поняла еще, что волнуется и боится он за Наталью Николаевну. И, сочувствуя этому рослому, статному человеку с шапкой седых волос, она задержала его руку в своей, прощаясь, и крепко, дружески, пожала ее.