чем раздеть тебя и – по меньшей мере – обнять. Но не могу.
Я обвил его голову руками и прижал к себе.
– Может, тогда тебе не стоит оставаться. Они знают о нас.
– Я догадался, – сказал он.
– Как?
– По тому, как говорил твой отец. Ты счастливчик. Мой отправил бы меня прямиком в исправительное учреждение.
Я посмотрел на него: мне бы еще один поцелуй.
Я мог и должен был поцеловать его сам.
К следующему утру между нами окончательно пролегла пропасть. Однако в ту неделю все-таки случилось кое-что еще. Мы сидели в гостиной после обеда и пили кофе, когда отец принес большую папку с анкетами и фотографиями шести кандидатов на роль нашего нового летнего постояльца. Отца интересовало мнение Оливера; он отдал папку сначала ему, потом матери, мне и одному профессору, который помогал выбирать кандидата в прошлом году и сегодня с той же целью заглянул к нам на обед с женой.
– Вот он, мой преемник, – выбрав одну из анкет, заявил Оливер и передал остальным.
Отец бросил взгляд в мою сторону, но тут же отвернулся. То же самое происходило здесь ровно год назад. Павел, преемник Мэйнарда, приехал к нам на Рождество и, проглядев анкеты, настойчиво рекомендовал кандидата из Чикаго, которого, как выяснилось, хорошо знал. А к Оливеру – молодому ученому, преподававшему в Колумбийском университете и – ну надо же! – специализировавшемуся на досократиках, все отнеслись сдержанно. Я разглядывал его фотографию чуть дольше, чем следовало, и с облегчением обнаружил, что ничего не чувствую.
Вспоминая тот день сейчас, я убежден: именно тогда все и началось – под Рождество, в той самой комнате.
– А меня тоже так выбирали? – спросил Оливер с серьезной и слегка неловкой прямотой, которую моя мать находила обезоруживающей.
Вечером того же дня, помогая загружать его вещи в машину, я сказал:
– Я хотел, чтобы это был ты. – Через несколько минут Манфреди повезет его на вокзал. – Я сделал все, чтобы они выбрали тебя.
В ту ночь я порылся в ящике отцовского стола и нашел папки с анкетами прошлогодних кандидатов. Там была и фотография Оливера. Расстегнутый воротник, все та же вздымающаяся рубашка, длинные волосы, фотогеничность кинозвезды, пойманной объективом папарацци. Неудивительно, что я не мог оторвать от него взгляда. Я хотел пробудить чувства, которые испытал год назад: взрыв желания, и тут же – противоядие: страх. Но далекий и тревожный образ, придуманный мной при взгляде на фотографию, сейчас затмил настоящий Оливер во всех его ипостасях – в плавках разных цветов, обнаженный в постели или у окна в нашей римской гостинице.
Я стал рассматривать лица других кандидатов. Вот этот – вполне ничего. Я попытался представить, какой была бы моя жизнь, если бы на лето к нам приехал кто-нибудь другой. Я бы не поехал в Рим. Но, возможно, отправился бы куда-нибудь еще. Я бы так и не узнал о Сан-Клементе. Но, быть может, узнал бы о чем-нибудь ином, о чем теперь никогда не узнаю. Я бы не изменился, не стал бы тем, кем был теперь, превратился бы в кого-то другого.
Интересно, кто он сейчас, этот другой? Счастливее ли он меня? И нельзя ли краем глаза взглянуть на его жизнь – хоть на пару часов или пару дней, – чтобы не просто понять, лучше ли она, или оценить, насколько из-за Оливера непохожа на мою, но и придумать, что я скажу этому другому себе, если однажды решу его навестить. Интересно, понравится ли он мне? А я ему? Поймет ли хоть один из нас, почему второй стал тем, кем стал? И удивимся ли мы, обнаружив, что оба так или иначе встретили каждый своего Оливера – не важно, мужчину или женщину, – и потому с огромной долей вероятности и вне зависимости от того, кто жил в нашем доме тем летом, – стали одним и тем же человеком?
Именно моя мать, не переносившая Павла на дух, заставила отца отклонить всех его кандидатов и в конечном счете повлияла на ход событий. Может, мы и предусмотрительные евреи, – сказала она, – но этот Павел – настоящий антисемит, и еще одного такого я у себя в доме не потерплю.
Я вспомнил тот разговор, словно запечатлевшийся на фотографии Оливера. Значит, он тоже еврей, подумал я тогда.
А потом я сделал то, что хотел сделать весь вечер. Я притворился, что еще не знаю, что за тип этот Оливер. Сейчас – прошлое Рождество. Павел все еще пытается убедить нас выбрать его друга. Лето еще не началось. Оливер, скорее всего, приедет на такси. Я возьму его чемодан, покажу ему комнату, отведу по отвесной лестнице на пляж, к камням, а позже, если успею, покажу ему наши владения, поведу его к старой железной дороге и расскажу ему о цыганах, живущих в заброшенных вагонах с королевской эмблемой Савойской династии. Спустя несколько недель, если будет время, мы отправимся на велосипедах в город Б. Остановимся чего-нибудь выпить. Я покажу ему книжную лавку. А потом – откос Моне. Ничего этого еще не было.
О свадьбе Оливера стало известно следующим летом. Мы отправили подарки, а я еще и написал от себя пару слов. Лето пришло и ушло. Мне часто хотелось сообщить ему о его преемнике и во всех деталях расписать истории о моем новом соседе по ту сторону балкона. Но я так ничего и не написал. Я отправил ему одно-единственное письмо – год спустя, в котором сообщил, что Вимини умерла. В ответном письме он обратился ко всем нам, выражая свои соболезнования. В то время он путешествовал по Азии, поэтому письмо добралось до нас много позже, и его реакция на смерть Вимини не только не помогла залечить открытую рану, но и напротив – разбередила уже затянувшуюся. Рассказывая ему о Вимини, я словно переходил последний связывающий нас мост, поскольку было ясно: мы не будем упоминать ни то, что между нами было, ни даже сам запрет на упоминание. В своем письме я также сообщил ему, в какой американский университет поступил, на случай, если отец, который вел активную переписку с каждым из наших летних постояльцев, еще не сообщил ему об этом. По иронии, Оливер ответил на мой итальянский адрес – и это тоже послужило причиной для задержки.
Затем наступили годы тишины.
Реши я описать свою жизнь людьми, с которыми делил постель, их можно было бы распределить по двум категориям – до и после Оливера, – и величайшей наградой для меня была