Сейчас я вернулся от Розенцвейга. Он прислал звать меня как можно скорей. Как бы ты думал что он открыл, что подозревает? Он думает, что Хризо влюблена в Ха-фуза. Вот что он рассказал. Сегодня перед вечером он ехал узким переулком около нашего сада. Лошадь его испугалась срубленных алоэ, и он долго мучился, чтобы заставить ее обойти их. Когда он наконец поравнялся с нашею калиткой, она вдруг отворилась. Из нее вышел поспешно Хафуз, а кто-то изнутри так поспешно ее захлопнул, что ущемил рукав его бурки.
Хафуз рвался и краснел; Розенцвейг нарочно остановился и спросил у него, кто из наших дома.
Он сказал: «никого, одна маленькая работница!» Розенцвейг отъехал, не спуская глаз, и в это время на помощь Хафузу показалась из калитки рука... и он узнал эту маленькую руку!
Это меня как громом сразило! Это ужасное несчастие!
Здесь нравы строги, но и страсти пламенны; здесь шутить нельзя... О! Это было бы страшным ударом и для меня, и для всей нашей семьи...
Розенцвейг, увидав мое отчаяние, уговаривал меня не спешить; не говорить ни сестре, ни отцу, ни матери, а лишь следить за Хризо и Хафузом, убедиться прежде — прав ли он в своем подозрении.
Он заметил очень верно, что в Крите и юноши и девушки довольно стыдливы пред чужими и что смущение Хафуза и то, что Хризо спряталась, можно объяснить одною стыдливостью.
О! если б это было так!
Прощай — не жди писем, пока я не успокоюсь.
Твой H—с.
P. S. Он угадал. Она любит Хафуза; я все открыл!
Прощай.
10-го января 1866 года. Константинополь.
Друг мой! В то время, когда я начинаю это письмо, знаешь ли, кто сидит у меня на диване, курит наргиле и напевает по-гречески наши критские песни?.. Знаешь ли, кто? Угадай... Мой брат — Хафуз, муж моей бедной сестры. Он пришел занять у меня денег. Когда он уйдет и я буду свободен, я напишу тебе все, как было, как я боролся до последнего часа... Но спасти ее я не мог — она турчанка и жена его!
Январь 11-го.
Теперь я один, и рассказ мой будет длинен. Сколько я перестрадал за это время и за себя, и за других — ты увидишь и постигнешь сам.
После разговора с Розенцвейгом я решился присматривать за сестрой. Случай помог мне. Чрез неделю, не более, отец и мать собрались ехать на праздник в горный монастырь. Сестра показывала вид, что тоже собирается. Но в то самое утро, когда уже все были готовы и ослы оседланы, она приняла печальный вид, повязалась белым платком и легла. Мать поверила, что у нее болит голова, и решилась оставить ее дома. Я вызвался пробыть с нею эти три дня. Хоть я и заметил, что она этому не обрадовалась, но не показал виду.
Как только родители наши уехали, Хризо моя повеселела; «слава Богу, говорила она, мне стало легче», встала с постели, но по временам еще трогала голову рукой и жалобно вздыхала. Все ее хитрости были пренеловкие.
— Что ж мы будем делать? — сказал я. — Сегодня праздник. Если тебе лучше — давай веселиться. Не послать ли за Хафузом?
Хризо несколько смутилась, однако отвечала:
— Как хочешь. Только вели ему флейту принести. Он так хорошо играет: сестра его старшая, Зейнет, иногда слушает-слушает его и скажет: ах, пропади ты, Хафуз! как ты играешь сладко!
«Ну! — думаю себе, — и ты, однако, хитрая; но я еще хитрее тебя. И я грек недаром!»
Послали девочку-работницу за Хафузом. Он пришел тотчас, разодетый, так и горит и радостью, и молодостью, и красотой. Посмотрел я на него и подумал: «худо дело!»
Хризо подала ему сама варенье и кофе на лучшем нашем подносе; держала поднос пред ним и смотрела «в небо», как будто ничего между ними нет. Когда он взял кофе, Хризо поклонилась и сказала: «на здоровье». А он приложил руку к сердцу и к феске и не прервал со мной беседы.
Итак, все как следует: ни смущенья, ни неуместной радости. Я пригласил Хафуза завтракать с нами и велел вынести стол в сад. Сестра хотела служить нам сама, но я ее уговорил сесть лучше с нами. Она села; но все время беспокоилась, вставала, опять садилась, учила девочку, угощала Хафуза так мило и так искренно, что я поуспокоился.
После обеда Хафуз пел и играл на флейте. Сестра смеялась и напомнила ему слова Зейнет. Он тоже смеялся. Потом пришла молодая арабка Сайда, вольноотпущенная раба, у которой еще видны на шее знаки ран от побоев; веселая, почти безумная в веселости, она свистала, кричала и трещала языком, как лягушка вечером в воде кричит.
При ней стало еще веселее: Хафуз играл, Сайда плясала, шевелила спиной, стоя долго на месте, щелкала пальцами... Мы с сестрой смеялись.
Потом все четверо мы стали хором петь нашу греческую марсельезу:
О! мой длинный, острый меч...
И ты горное ружье мое, огневая птица,
Вы убиваете турка,
Уничтожаете тирана...
Лафуз не первый из критских турок, который поет, смеясь, эту песню... Что они чувствуют при этом, не знаю. Быть может, музыка им нравится...
Сайда опять рассмешила нас; прервала пение и сказала:
— Хафуз-ага, когда турок будем бить, я тебя не трону, а своего мужа убью.
— А что, — спросил Хафуз, — ревнив верно, бьет тебя?
— Ба! бить ему меня! Он меньше меня ростом...
— Так за что же?
— Вот за то, что короткий такой; я хочу мужа пали-кара, как ты, такого..
И защелкала опять языком, встала и простилась:
— Пойду, — говорит, — домой; будет мой короткий сердиться, что запоздала...
— А, боишься? — сказал Хафуз. — Так я нарочно с тобой вместе пойду. Может быть, муж нас увидит и прибьет тебя.
— Если так, так à la Franka пойдем вместе, Хафуз-ага! — схватила его под руку и пошла с ним через сад до калитки.
— Adieu, mademoiselle! — сказала она нам у калитки и подала мне руку. Потом обратилась к Хафузу: — подай Хризо à la Franka руку.
Хафуз, немного краснея, протянул руку. Хризо, опять нимало не смутясь, пожала ему руку.
Тогда мне пришла мысль... Я сказал сестре так, что Хафуз слышал:
— Я в русское консульство уйду на целый вечер; а ты бы пошла на вечер к соседке...
Хризо отвечала, что посидит дома. Когда калитка заперлась за нашими гостями, она позвала служанку нашу и сказала ей:
— А ты, моя девочка, не скучай дома; поди с детьми на дорогу погуляй...
Я увидал, что моя хитрость удалась. Как только стемнело немного, я с величайшей осторожностью пробрался чрез задние тропинки и засел в глубокую рытвину, которая входит со стороны в наш сад. На краю ее, у стенки нашей, выросла большая смоковница; я сидел под ней и думал:
— Другой дороги Хафузу к нам нет! Я его увижу, а он не увидит меня.
Не просидел я и пяти минут, как Хафуз пришел и стал у нашей стенки.
Постоял, осмотрелся и начал тихонько насвистывать песню.
Хризо тотчас же вышла, и, облокотясь оба на ограду, они стали разговаривать.
— Видела ходжу? — спросил Хафуз.
— Видела.
— Что он говорил тебе?
— Много говорил. Хорошие слова все сказал. Говорил: «видишь, мы добрее христиан: христиане нашего пророка не почитают, а мы Иисуса почитаем. И Он был великий пророк».
— Хорошо, — сказал Хафуз. — А еще что он сказал?
— Сказал, м!р на четырех столбах; один столб золотой — ваш ислам, второй серебряный столб — наша христианская вера, третий медный столб — вера еврейская, а свинцовый столб — франкская вера. У франков книг нет священных, так он сказал...
— И это хорошо сказал, — заметил Хафуз. — Другое дело, вы, христиане, другое дело франки.
После этого оба постояли молча.
— Не боишься? — спросил потом Хафуз.
— Боюсь, — сказала сестра.
— Не надо бояться. Отец мой согласился. Знаешь, как он жалеет меня, что ни захочу — все сделает. Посмотри, какой я тебе гаремлык отделаю! Что за шолковые диваны будут! В Константинополе куплю. Фередже и яш-мак будешь на дворе носить: а дома — что хочешь; хочешь атласные шальвары; хочешь франкское платье...
— Что ты прикажешь — то я буду носить, — отвечала сестра. — Я буду тебя всегда слушаться. Когда ты будешь сердитый и закричишь на меня, я скажу: «Не гневись, господин мой», и поцелую твою руку и ко лбу прижму ее, как турчанки делают... Вот так...
Потом она вздохнула, помолчала и спросила:
— Ты верхом когда же ездил, что твои руки кожей пахнут?..
Дальше я не мог вытерпеть и вышел из засады. Хафуз вынул нож.
— Стой, Хафуз, ножа не надо! — сказал я и взял его руку. — Ступай домой и образумься! Ступай скорей, пока не увидали люди.
Хафуз ушел; сестра упала на землю и закрылась руками. Я поднял ее и увел в дом. Она бросилась мне в ноги и просила не говорить ни слова отцу и матери, клялась, что оставит Хафуза, обещала, если я хочу, пойти в монастырь; предлагала запереть ее на ключ до приезда отца... Она до того рыдала и клялась и просила меня, что я обещал ей
молчать до тех пор, пока другой раз не замечу, запретил ей ходить в гарем Рустема-эффенди, и так как после этого нам вместе оставаться было тяжко, то я ушел к Розенцвейгу и рассказал ему все. Он сказал:
— Она права. Я бы на ее месте сделал то же. Хафуз — прелесть!
— Так, по вашему мнению, надо им дать свободу?