Я дрожал от негодования. Старик завозился над животом дивана. Кот самодовольно зевнул и свернулся клубком, нежась на солнце.
— Негодяй! — крикнул я, наконец. — Негодяй, что — ж ты наделал!
Старик изумленно посмотрел на меня.
— Какое существо погубили! Убить вас мало за это, вместе с котом вашим.
— Да вы не беспокойтесь очень-то, сударь.
— Ведь я любил ее, любил ее, мерзавец! Еще минута, и я хватил бы его по башке каким-нибудь инструментом.
— Где осколки?
— В мусорную яму кинул: дребезги одни… не склеишь.
Лицо его было серьезно.
— Вы сами того не стоите, что эта жемчужина…
— Все может быть, сударь…
Вот что слышал я в один тихий вечер, безмолвно стоя над мягким болотом.
В ясном вечернем небе красиво сверкала лучистая звезда. С ее лучами тихо слетело на землю грациозное существо, нежно — голубое, эфирное, трепетное. Оно повисло на ветвях раскидистого дуба.
Галопом примчался усталый олень и едва не упал у подножия дуба. Бока его тяжело раздувались, пена текла по изящной морде, в глазах его горел ужас.
За рога откинутой назад головы ухватилась наездница, сияющая в своей наготе, с вихрем рыжих волос вокруг ужасного лица. Что за пара глаз горячих и торжествующих, что за горделивое дыхание и какая божественно — жестокая усмешка пурпуровых уст!
А из вспенившегося и забулькавшего болота поднялся до пояса зеленый полубог со спокойными как омут глазами. Полубог покосился на дикую наездницу и сказал с ленивой усмешкой дочери звезды:
— Эка непоседа! Все — то она суетится! Достойно ли это божественности нашего существа? Божественность заключается в безмятежном покое… Я всегда спокоен. Лежу и дремлю…
Иногда потянусь и зевну так сладко… Шуршат мои камыши, тихая жизнь зарождается, снует в моих водах… Всюду жизнь, но молчаливая. Приходили люди, — хлоп — хлоп! — напустили огня, дыму и вони, закрасили мою воду кровью моих уток… О, звери!.. А у меня на дне мягко, зелено, тепло и уютно. Удивляюсь, какой у меня запас усталости: отдыхаю, отдыхаю, — и вечно отдых мне сладок, а я никогда и не работал, никогда и не суетился.
— Вот видишь, — сказала с хохотом наездница, — а я никогда не отдыхала, и однако все мое тело просит движения, пляски, скачки, исступления, страсти!
И она вдруг крикнула страшно и звонко с таким призывом и такой ярой удалью, что эхо дрогнуло, откликаясь многократно, хищные звери подали голос, жвачные затрепетали…
— Ох, — поморщился сын болот, — что ты кричишь? Какой у тебя во всем дурной вкус… Нет, что хорошо в жизни, так это сон. Не полное забвение, а несокрушимый покой, — и он сладко, сладко потянулся. — Каждый вечер, — продолжал он, — я вижу над собою звезды. Я люблю их. Они горят в тихом небе и в моем болоте. Я сержусь на бекасов и лягушек, если они мутят болотное отражение моих небесных красавиц. Ведь это подаренные мне из симпатии портреты их. У нас много родственного. Мы — боги, мы — спокойны. Не правда ли, посланница звезды?
— Я не знаю, — прошептала та, — я родилась от звездного луча и чистого воздуха, я земная.
Как отражение звезд в твоем болоте. Я не знаю…
— Мм… Так ты не с неба?
— Но неба нет…
— Та — та — та! Так и ты не знаешь ничего про нравы звезд? Однако несомненно одно: они тихи, как и я.
— Кто знает? Быть — может, это необъятные миры из кипящего, взрывающего, воющего огня, может — быть, самый страшный земной хаос — тишина и мир перед бешенством звезд. Я не знаю… Луч, отец мой, родился, быть — может, среди чудовищных вихрей, пламенного смятения, но он мчался долго — долго холодной пустыней и все забыл. Я родилась от него и легкого пара земли: я ничего не знаю.
— Сомневаюсь, чтобы звезды безумствовали. Продолжаю считать их за милые, скромные, лучистые существа, которых обладаю очень похожими портретами… Может — быть, я ограничен. Но ограниченность — великая сила и большое достоинство. Слишком пытливый ум — явление болезненное, как и такая непоседливость, как у этой дикарки.
Женщина на олене захохотала.
— А! — крикнула она. — Как я хочу кого-нибудь мучить! Сжать кого — нибудь в объятьях так, чтобы кости захрустели, поцеловать так, чтобы выпить из него душу. Не знаю, куда деть себя. О, куда мне деть себя!.. Хочу умчаться, хочу кинуться в пропасть, хочу брызгаться, летя стремглав в пене водопада!
Она раскрыла свои белые объятья.
Все схватить и задушить!.. У меня судорога в каждом мускуле: вопли и стоны толпятся в груди моей… Любить и ненавидеть! Целовать и терзать!.. Тосковать, наслаждаться, страдать!.. Что вы можете понимать в этом, — ты, воздушная, и ты, водяной?..
— Ты просто — напросто истеричка! — сказал болотный бог. — У меня флегматический темперамент, божественный, ровный, прекрасно уравновешенный, а ты сангвинична до невозможности, вечно в нездоровом возбуждении.
— Зачем я? — зашептала звездная женщина, — К чему я? Мне грустно. Я ничего не знаю… Мои источники возвышенны и пламенны, я — дитя лучезарных миров… но они так далеки. Зачем они уронили меня сюда? Здесь тяжко. Мне нехорошо здесь. Я рвусь к свету, но у меня нет сил. Зачем это призрачное тело? Я не хочу жить.
— Ты меланхолична, — зевнув, сказал болотный бог, — ты тоже неуравновешенна. Только я счастлив.
— Поди ты! — сказала амазонка. — Лучше сгинуть, чем так валяться в иле! Ты-то бог? Ты — животное, большая лягушка. Холодный… Брр! Противный!
— А ты — жестокая, безжалостная, — сказала эфирная богиня, — грубая, ненасытная, кровожадная, сладострастная, низменная.
— А ты — пустая тень, бесплотная тоска, никому не нужный порыв в высь, никому, никому ненужный и тщетный. Ты — тень тени, ты — светящееся ничто.
— Да, мне тяжело с вами… Я из другого мира.
— А знаете, кумушки, говорят, мы втроем смахиваем на человеческую душу?
— Вздор! — крикнула наездница.
— Может — быть, — шепнула светящаяся сиротка.
— Но все это метафизика… И лучше всего пойти мне спать, — закончил болотный бог.
Было уже два часа пополуночи, когда отзвонили последние звоны на колокольне монастыря Сан — Марко и окончилась рождественская ранняя месса.
В тесной келье приора по случаю великого праздника три большие серебряные лампады горели перед трагическим распятием, работы школы Донателло
И на обычно мрачном лице приора сегодня что-то светилось. Его толстые губы сложились в полуулыбку, в глазах вместо обычного лихорадочного и какого-то зловещего пламени можно было уловить выражение насмешливой ласки.
Приор, войдя в келью, широко и картинно перекрестился перед Христом и обернулся к двери.
В дверях остановился, как бы в нерешительности, мирянин, одетый в благопристойный черный костюм из тонкого Флорентийского сукна, в руках он держал черную шляпу. Глаза его были опущены и совсем скрыты длинными ресницами, лицо, красивое, хотя немолодое, было бледно и как бы смертельно утомлено.
Приор с минуту смотрел на мирянина не-то с насмешкой, не-то с презрительной жалостью.
Наконец, он заговорил, с явно притворным негодованием, — он был в праздничном настроении, сердиться серьезно ему и не хотелось, и казалось неуместным.
— Так ты не можешь радоваться, многогрешная мазилка.
Мирянин беспомощно и покорно развел руками, не поднимая глаз.
— Твое сердце не прыгает под удары рождественских колоколов? Для тебя не горит в небесах вифлеемская звезда? Ты не устремляешься всем помышлением к новорожденному свету?
— Преподобный отец, Спаситель родился полторы тысячи лет тому назад, но где спасение? Я вижу вокруг потоп греха, мерзости и муки, смерти и вражды. Преподобный отец, все, что рождается, осуждено на страдание, низости, борьбу и умирание. Ваши колокола не заглушают скорбного стона, которым полны мои уши. Простите, если я смею так говорить…
— Разве не говорил ты мне этого уже десятки раз, негодный пачкун?
— Свидетельство, что вы не разу не ответили мне, преподобный отец, — с живостью возразил мирянин.
— Я не ответил ему? Я не ответил ему? Да неужели ты думаешь, злосчастный Сандро, что твои вопросы новы и могут смутить христианскую мудрость? Неужели ты думаешь, что мне недостаточно было бы взять в монастырской библиотеке любой фолиант с творениями любого отца церкви, чтобы засыпать тебя золотыми
[страницы 57-61 пропущены]
изостлавшуюся у их ног и еще полную огней, похожую на потухающий костер. Темной громадой высилась Санта Мария дель Фиорэ, купол Брунелески исполинской круглой тенью рисовался на жарком фоне мигающих огней, на стройной кампанеле Джотто горели в честь Родившегося большие огни и такие же пламенели на башне Синьории.
— Вот что выстроили люди! — торжественно сказал старик. — Но это еще ничто в сравнении с тем, что они построят. Истинно говорю тебе, даже Немврод не смел мечтать о том, что шутя построят его дальние потомки. И, может быть, случайно рожденный человек, раздувший случайную искру мысли и жизни, продиктует стихиям свою светлую, разумную волю, Может быть, он победит тьму и страдания, и наступит мир в человеках, и в великий порядок небес внесется победоносный смысл.