Но мне не выдержать того, что выдержала слабая женщина — Дина. Не пережить мне того, холодящего сердце, состояния невесомости, которое называется «быть в подаче» или «быть в отказе», не собрать всех этих идиотских справок, не имеющих отношения ни к телу моему, ни к бессмертной душе; меня сожгут эти взгляды служебных сук, исполненные патриотического презрения и лютой зависти: «Есть шанс вырваться? А мы — чтоб тут оставались?» Она прошла босая по этим горящим угольям, и я сейчас вижу ее такой, какой она улетала из Шереметьева, — когда она вышла, всего на несколько секунд, на знаменитый «балкончик прощания», растерзанная после нательного обыска, вся красная и в слезах, и сказала мне сверху каким-то рваным бесцветным голосом, — каким, наверное, произносит свои первые слова зверски изнасилованная: «Теперь ты, Саша… Через год — там… Я буду ждать!» Я стоял в окружении топтунов, которыми кишит провожающая толпа, но не только поэтому не ответил ей, просто — не знал, что обещать. Скрипку ее, довольно ценную, провезти не удалось, — но, кажется, ей такая и не понадобилась в Бостоне, США, с концертами у нее пока не выходит, она дает уроки музыки и этим зарабатывает столько, что «двум нашим семьям, — как она пишет, — с голоду умереть не удастся». Первые письма от нее полны были эйфории, она желала успеха моей диссертации и заверяла, что здесь то, чем я занимаюсь, будет иметь вес — побольше, нежели там, — но полтора года прошло, и все больше стало сквозить грусти и раздражения — оттого, что меня, по-видимому, не дождаться; в последних — она скучает по Москве и даже «по всей нашей мрази», а о том, что ждет, уже ни слова. Может быть, если б вышло с концертами, и не было бы причин для тоски.
— Он мог бы, — сказал я, — писать свои книги хоть на Азорских островах. Пожалуй, больше бы преуспел. А результат был бы тот же — тысяча экземпляров на всю Россию.
— Наверно, мог бы, — сказал папа. — Но я думаю, что книги немножко по-другому читаются, если знаешь, что автор живет не на Азорских островах. Поэтому, — закончил он неожиданно, со своей причудливой логикой, — мы отсюда пойдем в милицию. В оперативный отдел.
У меня еще сильнее заныло под ложечкой.
— Прямо сейчас?
— Можно не сразу, — легко согласился папа. — Мы попросим, чтоб нам сбили по коктейльчику. С вишенкой.
Мы покончили с шашлыками и пересели на высокие табуретки бара. Глядя, как бармен смешивает нам «шампань-коблер», папа вдруг спросил:
— Скажите, вы не скучаете по вашему Еревану?
— Я не из Еревана, — ответил бармен. — Я из Нахичевани. Почему скучать? Я оттуда никуда не уехал.
— Как это? — спросил я довольно глупо.
— Я могу завтра туда поехать. Значит, я там живу.
— Видишь! — сказал мне папа, подняв палец. — В этом вся суть.
Все же и после коктейльчиков, которых мы заказали по два, ноги не очень-то нас несли к желтому флигелю бывшей усадьбы Огаревых, которая высится над крутым лесистым спуском к Москве-реке и куда, как гласит история, Герцен присылал своего слугу с записками к другу. По дороге я спросил у папы:
— А что по этому поводу посоветовала мама?
— Мама? Ничего не посоветовала. Мама сказала: «Я не желаю участвовать во всем этом дерьме».
— Так и выразилась?
— Кажется, даже немножко резче.
И вот мы пришли и сели перед большим столом, за которым — вполоборота к нам и глядя в окно — сидел массивный майор в светло-серой рубашке и темно-сером галстуке, лет за сорок, с длинными залысинами, с пухлым лицом, с заплывшими глазками, — то ли монгольский божок, то ли Будда, толи кот сибирский, где-то потерявший свои усы. Окно было настежь распахнуто, но забрано решеткой из толстых прутьев, расходящихся веером из нижнего угла. На лужайке перед окном четверо младших чинов дрессировали своих собак огромных черноспинных и черномордых тварей, с пегими лапищами и нежно-бежевыми пушистыми животами, — учили их, как правильно нюхать тряпку и совершать круг, перед тем как рвануться по следу. Майор, развалясь на стуле, держа одну руку в кармане, а другую на столе, внимательно наблюдал за учениями, но, кажется, так же внимательно слушал, что ему втолковывал папа, потому что один раз, к месту, перебил недовольно:
— Как это вы говорите — «вне закона»? Закон на всех распространяется одинаково. По крайней мере, у нас в районе. Ну, продолжайте.
Раза два он взглянул на папу с видимым интересом, но и с неуловимой усмешкой, как смотрит чистопородный «ариец», русско-татарских кровей, на пожилого еврея. Похоже, мы скрасили ему дежурство всей этой фантасмагорией. Но я ждал, когда нас все-таки попросят за дверь.
— Однако это еще не все, — вдруг сказал папа. — Вы бы послушали, какие анекдоты они рассказывают друг другу! Разумеется, низкопробные и, я бы сказал, с очень нехорошим политическим душком.
Боже мой, это говорил мой папа, который во всю свою жизнь ни на кого не донес, ни разу — даже когда следовало — ни на кого не пожаловался!
— Скажу вам прямо — махрово антисоветские.
Майор повернулся к нам и налег жирной грудью на стол. Опора власти горела желанием послушать хороший махровый анекдотец с нехорошим политическим душком.
— А ну, ну! Поглядим, что за дым.
— Про нашу милицию, — сказал папа. — Но мне бы не хотелось здесь…
— Про милицию? — В глазках майора зажглось что-то зелененькое, как у кота, когда он смотрит на птичку. — Ничего, давайте. А где ж их еще рассказывать?
— Значит, один — такой. Подходит пьяный к милиционеру: «Дай ушко, я тебе политический анекдот расскажу». Тот говорит ему: «Ты что, не видишь, что я — милиционер?» — «Это ничего, — говорит пьяный, — я тебе три раза расскажу». Вот в таком духе.
— Та-ак, — сказал майор. — А еще какой? Вы же сказали: «анекдоты», а только один рассказали.
— Второй — совсем дурацкий. И порочит нашу милицию совершенно зря.
— Они все дурацкие, — сказал майор. — И все порочат. Выкладывайте.
— Опять же пьяный, — сказал папа, — идет по улице и орет: «Але, але! Говорит „Голос Америки“ из Вашингтона». Подходит милиционер: «А ну, замолчи сейчас же!» А пьяный — не унимается: «Але, але…» — ну и так далее. Тогда милиционер его окунает в лужу…
— Как это? — спросил майор. — С головой?
— Разумеется. Чтобы пресечь эти выкрики. Но пьяный — не захлебывается, а продолжает из-под воды: «Але… хварыть… хлас… мерк… с Ваш… хтона…» Тогда милиционер садится перед ним на корточки и кричит: «У! У! У!»
— Это ж он глушилку изображает! — догадался майор.
— Я же говорю — никакого отношения к милиции.
Майор закрыл глаза, словно чтоб погасить в них зеленое злое мерцание, и — после долгой выдержки — медленно их открыл.
— Вот что скажу, товарищ Городинский. У вас никого в квартире быть не должно. Этому писателю нашему наружное наблюдение не полагается.
Папа взглянул на меня с торжеством, однако и сам удивился:
— Вы точно знаете?
— Точно, — сказал майор. — Все, что я говорю, всегда точно. Нас бы тогда предупредили. Я бы, по крайней мере, знал. Поэтому ваше предположение, что они бандиты, обоснованно.
Он отодвинулся вместе со стулом, вытянул до живота ящик стола, достал блокнот, из красного пластмассового стаканчика вытащил заточенный карандаш.
— Это называется «оперативный блокнот». Вы мне тут нарисуйте вашу квартиру. Чтоб я все понял, где что находится. — Он повернулся опять к окну. — Митрофанов!
— А? — Митрофанов и его пес обернулись одновременно. Должно быть, пес себя тоже считал Митрофановым.
— Поди сюда, «А»…
— С собакой?
— Как хошь. Можно с собакой, можно без собаки.
Они все же подошли вместе. Пес, положив лапы на подоконник, просунул меж прутьев шумно дышащую пасть. От них обоих в маленькой комнате вполовину уменьшилось света.
— К собаке у меня претензий нету, — сказал майор. — А есть у меня претензии к участковому Туголукову. Как это, понимаешь, у нас не прописанные живут свыше недели, а нам про это ничего не известно? Вот в этой квартире. Он показал пальцем на блокнот, где уже появились передняя и санузел. Пес тоже поглядел и беспокойно взвизгнул. — И мало, что без прописки живут, так еще анекдоты про милицию сочиняют.
— Я не сказал «сочиняют», — возразил папа.
— Это уж мне известно, кто их там сочиняет и зачем. Ты только послушай, Митрофанов!
Папе пришлось, не прерывая занятия, пересказать оба анекдота Митрофанову с его псом. Первый прошел для Митрофанова бесследно, а после второго он было реготнул, показав нам хорошие деревенские зубы с крепкими деснами, но был осечен грозным взглядом майора.
— Как ты считаешь, Митрофанов, это выпады против нас? Или же мне показалось?
— Выпады, — сказал Митрофанов. — И злостные.
— Это я и хотел от тебя услышать. А ты — смеешься.
Пес взглянул на хозяина удивленно, затем, склонив голову набок, принялся разглядывать меня и папу умнейшими ореховыми глазами. Мне показалось, он все же не до конца нам поверил.