Работа была далеко не легкая. Например, я отлично знал, что пресная Марианна Николаевна видит в Смурове блестящего и жестокого воина, "одного из тех, кто вешал направо и налево", как, под большим секретом, в минуту откровенности передала мне Евгения Евгеньевна. Но чтобы точно определить этот образ, мне нужно было знать всю жизнь Марианны Николаевны, все то побочное, что оживало в ее душе, когда она смотрела на Смурова, другие воспоминания, другие случайные впечатления и все те световые эффекты, которые во всех душах разные. Разговор с Евгенией Евгеньевной происходил вскоре после отъезда Марианны Николаевны, -- говорили, что она уехала в Варшаву, но подразумевалось что-то другое, были глухие недомолвки, и вот, значит, Марианна Николаевна увезла с собой -- и будет хранить до конца жизни, -- если никто ее не разуверит, совершенно особое представление о Смурове.
-- Ну, а вы, -- спросил я у Евгении Евгеньевны, -- вы как думаете?
-- Ах, разве можно так сразу сказать? -- ответила она, и ее милое бульдожье лицо с бархатными глазами еще более выпучилось от улыбки.
-- Ну, а все-таки? -- настаивал я.
-- Во-первых, застенчивость, -- быстро произнесла она. -Да, да, большая доля застенчивости. У меня был двоюродный брат, очень смирный и симпатичный юноша, но, когда он входил в гостиную, где сидело много новых людей, он вдруг начинал посвистывать, чтобы придать себе такой независимый вид, -неглиже с отвагой.
-- Ну, а еще?
-- Что же еще... Я думаю, впечатлительность, большая впечатлительность, и затем, конечно, молодость, незнание людей...
Больше ничего нельзя было из нее вытянуть, и образ получался довольно бледный, малопривлекательный. Сильнее же всего меня занимала Ванина версия Смурова. Я думал об этом постоянно. И вот, помню, мы все вместе вышли как-то вечером на улицу, а вечер выдался неудачный: оказалось, что они собираются в театр, и напрасно я лез к ним на шестой этаж. От нечего делать я вышел их проводить до таксомоторной стоянки. Вдруг замечаю, что забыл дома ключи.
-- Ах, у нас две связки, -- сказала Евгения Евгеньевна, -повезло вам, что мы живем в одном доме. Берите, завтра вернете. Спокойной ночи.
Я пошел домой, и по дороге мне явилась чудесная мысль. Мне представился лощеный фильмовый хищник, читающий тайный договор или письмо, найденное на чужом столе. Мой замысел, правда, был очень нечеток. Как-то давно Смуров принес Ване желтую, пятнистую, чем-то похожую на лягушку, орхидею, -- и вот можно было выяснить, не сохранила ли Ваня заветные останки цветка в заветном ящике. Как-то раз Смуров принес Ване томик Гумилева, певца мужественности, и не лежит ли книжка на ночном столике. И была фотография, снятая при вспышке магния, где Смуров вышел великолепно, -- очень бледным, с поднятой бровью, слегка в профиль, -- и рядом Ваня, а Мухин -- на заднем плане. Да и вообще, мало ли что можно открыть... Решив, что, если встречу горничную, очень, кстати сказать, хорошенькую девицу, -объясню, что пришел отдать ключи, я тихохонько отпер дверь и на цыпочках свернул в знакомую гостиную.
Забавно застать чужую комнату врасплох. Мебель, когда я включил свет, оцепенела от удивления. На столе лежало письмо, -- опустошенный конверт, -- как старая ненужная мать -- и листок, в сидячем положении, как большое дитя. Но жадность, трепет, стремительное движение руки -- все это оказалось не к месту. Письмо было от неизвестного мне лица, от какого-то дяди Паши. Ни одного намека на Смурова. И если это был шифр, то все равно ключа я не знал... Я перепорхнул в столовую. Изюм и орехи в вазе и рядом, на буфете же, распластанная, ничком лежащая книга, -- приключения какой-то русской девицы Ариадны. Дальше, в Ваниной спальне, было холодно от раскрытого окна, и странно было глядеть на кружевной убор постели и на туалетный алтарь, где мистически блестело граненое стекло. Орхидеи нигде не оказалось, но зато к столбику лампы была прислонена фотография. Ее снял Роман Богданович при вспышке магния, за ней узкое лицо Мухина, а слева от Вани черный локоть, -- все, что осталось от срезанного Смурова. Улика поразительная! На Ваниной кружевной подушке вдруг появилась звездообразная мягкая впадина -- след от удара моего кулака, и вот я уже был в столовой и, еще вздрагивая, пожирал изюм. Тут я вспомнил секретерчик в гостиной и беззвучно к нему подбежал. Но в это мгновение донеслось с парадной двери металлическое ерзанье ключа. Я стал поспешно отступать, поворачивая за собой выключатели, и вот -оказался в маленькой, шелковой комнатке, смежной со столовой. Пошарив в темноте, я натолкнулся на оттоманку и лег плашмя, словно зашел и вздремнул.
Меж тем из прихожей зазвучали голоса -- обеих сестер и Хрущова. Неужели мое бесплотное порхание по комнатам продолжалось три часа? Там успели сыграть пьесу, а тут человек только пробежался через три комнаты... Неужели же целый час я думал над письмом в гостиной, целый час над книгой в столовой, целый час над снимком в странной прохладе спальни?.. Ничего не было общего между моим временем и чужим.
Хрущов, вероятно, сразу пошел спать, так как в столовую сестры вошли одне. Дверь из моей шелковой тьмы была неплотно прикрыта: яркая щель. Я верил, что сейчас узнаю о Смурове все, что хочу.
-- ...но довольно утомительно, -- сказала Ваня и тихо заохала, выражая для меня в звуках зевоту.
-- Дай мальцбиру, чаю не нужно. -- Легко шаркнул стул, придвигаемый к столу.
Долгое молчание. Потом голос Евгении Евгеньевны, -- так близко, что я с опаской покосился на световую щель.
-- ...главное, пускай он поставит свои условия. Это главное. Не знаю, мне это пастила не нравится.
Опять молчание.
-- Хорошо, я ему скажу, -- сказала Ваня. Зазвенело что-то, упала, что ли, ложечка, и снова -- длинная пауза.
-- Посмотри, -- сказала Ваня и усмехнулась.
-- Что это, из дерева? -- спросила сестра.
-- Не знаю, -- сказала Ваня и усмехнулась опять.
Погодя зевнула Евгения Евгеньевна, еще уютнее, чем Ваня.
И все. Они сидели еще довольно долго, чем-то звякали, щелкали щипцы и со стуком ложились на скатерть, но разговоров больше не было. Затем опять задвигались стулья, Евгения Евгеньевна вяло проговорила:
-- Ах, это можно так оставить, -- и дивная щель, от которой я столь многого ждал, внезапно погасла. Где-то стукнула дверь, далекий Ванин голос что-то сказал, уже неразборчиво, -и затем тишина, темнота. Я еще полежал на оттоманке и вдруг заметил, что уже рассвет, и тогда осторожно выбрался на лестницу, вернулся к себе.
Я представлял себе довольно живо, как Ваня маленькими ножницами отхватывала ненужного ей Смурова. Но могло быть и другое: иногда отрезают, чтобы обрамить отдельно. И вот -чтобы подтвердить эту последнюю догадку -- совершенно неожиданно явился из Мюнхена дядя Паша. Он ехал в Лондон к брату и пробыл в Берлине всего два дня. Племянниц своих он очень давно не видел и был склонен вспоминать, как Ваня будто бы ходила под столом и как он -- за это хождение, вероятно, -перекидывал ее через колено и шлепал. На первый взгляд этот дядя Паша казался бодрым пятидесятилетним мужчиной, но стоило только вглядеться попристальнее, и он у вас на глазах разрушался. Было ему не пятьдесят, а семьдесят, и ничего нельзя было себе представить ужаснее, чем эта смесь моложавости и дряхлости. Веселенький, говорливый труп в синем костюме, с перхотью на плечах, очень бровастый, с бритым подбородком и с замечательными кустами в ноздрях, -- дядя Паша был подвижен, шумен и любознателен.
В первое свое появление он громким шепотом расспрашивал Евгению Евгеньевну про каждого гостя и не стесняясь тыкал то туда, то сюда указательным пальцем с бледно-лиловым, чудовищно длинным ногтем. А на следующий день произошло одно из тех совпадений, которые почему-то так часты, ибо есть какой-то безвкусный, озорной рок, вроде вайнштоковского Абума, который вас заставляет в первый день приезда домой встретить человека, бывшего вашим случайным спутником в вагоне. Чувствуя уже несколько дней странное неудобство в простреленной груди, словно сквозняк, я отправился к русскому доктору, и в приемной сидел, конечно, дядя Паша. Пока я раздумывал, подойти к нему или нет (полагая, что со вчерашнего вечера он успел забыть и лицо мое, и фамилию), этот дряхлый болтун, боявшийся утаить крупицу зерна из закромов опыта, разговорился с незнакомой ему пожилой дамой, падкой, очевидно, до всякой чужой души. Сначала я за разговором не следил, но вдруг имя Смурова заставило меня встрепенуться. То, что я узнал из торжественных и пошлых слов дяди Паши, было так важно, что, когда он наконец исчез за докторской дверью, я сразу ушел, не дожидаясь очереди, и притом совершенно бессознательно -- словно я к доктору пришел только для того, чтобы послушать дядю Пашу: окончилось представление, и я ушел. "Вообразите, -- рассказывал дядя Паша. -- Из малютки вышла настоящая роза. Я, старый воробей, и сразу смекнул, есть кавалер. Вот Женечка мне и говорит, это большой, дядя Паша, секрет, не нужно разглашать, но она давно влюблена в этого самого Смурова. Ну, мое дело, конечно, сторона. Смуров так Смуров. Но смешно подумать: я, бывало, эту девчонку -- раз-раз! -- по голеньким ягодицам, а теперь -- гладь, и невеста. Прямо молится на него. Ну, что же, мы с вами, сударыня, пожили, -пускай и другие..."