мелодия Настасьи Филипповны, по предварительной расстановке сил предназначавшейся в «напарники» Рогожину. Уже к концу первой части Настасья Филипповна властно выдвинулась на авансцену. Но и она не удержалась в роли «героини». И Настасья Филипповна, и Аглая отступили в тень. При всей их активности и кажущемся влиянии на ход событий обе оказались подчинены воле тандема «Мышкин – Рогожин», став заложницами и жертвами его. Достоевский остался верен правде жизни: в России 1860-х годов у женщины, даже самой сильной, отчаянной и гордой, не было шанса на первенство. Борьба за равные права с мужчинами еще только предстояла.
И Аглая, и Настасья Филипповна ищут своего человеческого воплощения, своего призвания и судьбы. Аглая – глядя из окна родительского дома, из своего уютного и надежного гнезда, которое становится ей все более тесным и чуждым. Ее чистая душа томится бездеятельностью, она бунтует против обреченности быть только богатой невестой. Она хочет свободы и труда. Но, увы, прекрасная генеральская дочка понятия не имеет, с чего начать. Почувствовав в Мышкине мощную власть добра, она ищет в нем союзника, доверяется ему со всей полнотой юного сердца, не предполагая, что он и сам в поисках, сам нуждается в руководителе. Разочарование в князе несет ей надрыв и духовную смуту.
Настасья Филипповна давно утратила все иллюзии относительно людей и мира. С тем большей страстью пытается она найти свой истинный путь, на котором смогла бы восстановить свое внутреннее достоинство и личностную полноту. Она объявила Тоцкому и его миру войну. И, как ей казалось, победила. Но вдруг несущий чашу сострадания князь открыл ей глаза. Она увидела, что и Тоцкого, и его мир она одолела средствами, которые от них же и приняла. И не победа вовсе, а горшее поражение и окончательная гибель ждут ее. И ей так хочется ухватиться за князя, за его любовь и доброту, за его искренность и веру, выбраться с ним из омута ложных поступков и обстоятельств на спасительный берег «живой жизни». Но, однажды обманутая, она боится вновь разочароваться и не принимает помощи князя.
Обе героини, поверив в Мышкина, не смогли принять его. Признать. Не увидели. Прошли мимо. Каждая составила свой образ, а настоящий, истинный остался скрытым от них. А ведь как пристально вглядывались друг другу в лица! Читали в глазах! Увы!.. Обе почувствовали влечение к князю, но не распознали своего чувства, приняв его за простую человеческую любовь. А было иное, требовавшее духовного преображения в вере, окрылявшее и спасавшее, открывавшее «в человеке человека», то есть истинную его ипостась, созданную по Образу и Подобию.
«Идиот» – роман неузнавания, непризнания, неверия. За духовную слепоту поплатились все. Шанс спастись оставлен только читателю.
«Идиот» – роман-вызов.
Победит зрячий – узнающий, признающий, верящий.
И никто не погибнет.
В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона. Из пассажиров были и возвращавшиеся из-за границы; но более были наполнены отделения для третьего класса, и все людом мелким и деловым, не из очень далека. Все, как водится, устали, у всех отяжелели за ночь глаза, все назяблись, все лица были бледно-желтые, под цвет тумана.
В одном из вагонов третьего класса, с рассвета, очутились друг против друга, у самого окна, два пассажира – оба люди молодые, оба почти налегке, оба не щегольски одетые, оба с довольно замечательными физиономиями и оба пожелавшие наконец войти друг с другом в разговор. Если б они оба знали один про другого, чем они особенно в эту минуту замечательны, то, конечно, подивились бы, что случай так странно посадил их друг против друга в третьеклассном вагоне петербургско-варшавского поезда. Один из них был небольшого роста, лет двадцати семи, курчавый и почти черноволосый, с серыми маленькими, но огненными глазами. Нос его был широк и сплюснут, лицо скулистое; тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку; но лоб его был высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица. Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом. Он был тепло одет, в широкий мерлушечий [4] черный крытый тулуп, и за ночь не зяб, тогда как сосед его принужден был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен. На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей, в Швейцарии или, например, в Северной Италии, не рассчитывая, конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдткунена [5] до Петербурга. Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не совсем пригодным в России. Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек, тоже лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой. Глаза его были большие, голубые и пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь. Лицо молодого человека было, впрочем, приятное, тонкое и сухое, но бесцветное, а теперь даже досиня иззябшее. В руках его болтался тощий узелок из старого, полинялого фуляра [6], заключавший, кажется, всё его дорожное достояние. На ногах его были толстоподошвенные башмаки с штиблетами [7] – всё не по-русски. Черноволосый сосед в крытом тулупе всё это разглядел, частию от нечего делать, и наконец спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего:
– Зябко?
И повел плечами.
– Очень, – ответил сосед с чрезвычайною готовностью, – и, заметьте, это еще оттепель. Что ж, если бы мороз? Я даже не думал, что