добро, ею сделанное, сводилось к тому, чтобы отобрать материнское молоко у Линнертова внука. Лично я надеялся своей кровью, самой благородной кровью, какая только есть на свете, смыть ту кровь, что засохла под деревянной кобылой. А вместо того завтра под эшафотом в Марибо натечет лужа крови побольше прежней. Все эти годы, сознавая, что мой отец опутан канатами вины и греха, я ждал той минуты, когда он сможет сказать мне: «Хорошо, что ты снял с меня грех». Но разве теперь, скажи на милость, могут прозвучать эти слова?
— О Эйтель, — прервала его Ульрика, — нам многое не дано знать. Может, есть на свете другая справедливость, кроме нашей, вот она-то исправит наконец содеянное зло.
— Ты думаешь? — спросил он и чуть погодя добавил: — Я тебе еще больше скажу. Сегодня утром до меня дошел слух, что арестант сбежал из-под замка. И я был почти уверен, что он придет ко мне, чтобы предать проклятию моего отца. Придет ли он днем, придет ли он ночью, я повторю ему в утешение слова, которыми ты хотела утешить меня: может, есть на свете другая справедливость, кроме нашей, вот она-то исправит наконец содеянное зло.
И снова между ними воцарилось долгое молчание. В наступившей тишине они услышали, как по соседнему дереву торопливо стучит дятел.
— А я знаю человека, о котором ты говоришь.
Он сразу оторвался от своих мыслей и удивленно переспросил:
— Ты его знаешь?
— Да, — отвечала Ульрика, — мы с ним были добрыми друзьями. Я была подростком четырнадцати лет, а он жил у охотника в учениках. Я только теперь поняла, что это и был он, раз его звали Линнерт. В то лето я оставалась в усадьбе совсем одна, мама уехала в Веймар. И мы с ним часто бывали в лесу. Мы искали птичьи гнезда, еще он учил меня подражать крику кукушки, чтобы я могла ее подманивать, и еще подражать крику дикой козы. И никто на всем свете об этом не знал. Помню, как-то, подобрав юбки и взявшись с ним за руки, я прошла вдоль по ручью, от того места, где ручей ныряет в лес, до того, где он из него выбегает. Он был сильный мальчик, недурен собой, и у него были густые, шелковистые волосы. Как-то раз, — продолжала Ульрика, и ее голос потеплел от воспоминаний, — он упал с высокого дерева и до крови разбил себе лицо только потому, что не хотел выпустить из рук гнездо горлинки, которое нес мне. Мы пошли к ручью, чтобы он смог отмыть лицо, но вдруг ни с того ни с сего он упал, как мертвый. Я долго сидела в лесу, положив его голову себе на колени.
Нежный, задумчивый отсвет прошедших лет упал на ее лицо.
— Я поцеловала его, когда он очнулся. Кожа у него была гладкая-гладкая, как у меня. Я сказала ему: «Никогда не срезай волосы. И еще никогда не отпускай бороду».
Слова эти прозвучали так, словно она коснулась его лица цветком. К этому аромату примешалась едва заметная боль ревности. Он взглянул на нее, он вобрал в себя ее лицо и весь образ. Эти алые уста дарили ему сотни поцелуев. Но двенадцать лет назад одинокий, окровавленный мальчик тоже получил от них единственный поцелуй. Завтра палач в Марибо отрубит красивую голову, некогда лежавшую у нее на коленях, отрубит и высоко поднимет напоказ всему народу за густые, шелковистые волосы, которые не велено было стричь.
— Когда я думал, — заговорил он, — что для меня настанет время сказать: «Отныне искуплена твоя боль и твоя смерть, Линнерт», у меня в мыслях жил образ того человека, которого убил мой отец. Но ни разу прежде я не слышал о молодом Линнерте. А сегодня я говорю себе, что долгожданное время искупления так никогда и не наступит, что вместо того именно этот юноша произнесет надо мной свой приговор.
Она поворотилась к нему и нежно прижалась всем лицом, и трепетными губами, и темными, сияющими улыбкой глазами.
— Приговор над тобой! — вскричала она. — Какой же приговор, раз я люблю тебя?!
И словно цветок, поколебленный ветром, она соскользнула к нему с невысокой каменной ограды. Они упали в объятия друг к другу, и настоящее сомкнулось над ними, как волна, унося за собой и прошлое, и будущее. Приподняв двумя пальцами его подбородок, она заглянула ему в лицо.
— О ты, страж прошлого! — сказала она. — Скоро-скоро все, что мы с тобой видим окрест, станет прошлым. Скоро-скоро я сделаюсь дряхлой старушкой Ульрикой, не более как прахом во прахе, хотя эта самая Ульрика некогда встречалась в лесу со своим возлюбленным. Но любил ли он ее тогда?
— Любил ли он ее тогда? — шепнул Эйтель в ее волосы. — Само небо открывалось ему в ее объятиях.
— Ах, — шепнула и она, уткнувшись губами в его ключицу. В этом «ах» прозвучала улыбка и прозвучал вздох. Так выражали свои чувства записные красотки и знаменитые актрисы в больших городах, для которых она была создана, которые подобали ей не меньше, чем им, но которых она не знала, ибо была цветком, возросшим в тени. В объятиях возлюбленного она шутки ради подражала героиням света, которых боготворила ее собственная мать, стремясь быть похожей на них.
— О чем ты вздыхаешь, мое сердечко? — с улыбкой спросил он.
— Ах, — снова вздохнула она в ответ. — Небо! Люди подобные тебе так и не попадают на небо! Вы становитесь святыми в преисподней.
На сей раз он нежно приподнял ее лицо.
— Ты что этим хочешь сказать?
Она торжественно и в то же время шаловливо заглянула ему в глаза.
— О да, — все так же шепотом продолжала она. — Вы обретаете покой лишь там, ибо лишь там вы поймете, что хуже уже не будет. А кому, как не вам, знать, что хуже вашей доли на этом свете нет?
Она снова прижалась лицом к его плечу. Он хотел что-то сказать, но ее близость, легкое прикосновение ее тела лишили его способности рассуждать. Молчаливая глубь леса и ее глубокое молчание подле его сердца слились для него воедино, и он блаженно растворился в этой тишине.
Потом она сказала:
— Мне пора, — и поправила волосы.
Вопреки обычаю своего времени она пожелала сама выкормить младшего ребенка, свою дочь от возлюбленного, и вот теперь малютка незримыми путями влекла ее к себе.
Втыкая в волосы большой гребень, она сказала:
— Ты знаешь, у нас гостит мама.
— Но я могу проводить тебя до калитки.
И, не обменявшись более ни словом, они последовали