дальше в счастливом спокойствии. У калитки она обернулась к нему.
— Не забудь, — с мольбой и предостережением заговорила она, и глаза ее в минуту прощания наполнились слезами, — не забудь, что ты обязан жить.
Он остался у калитки в глубокой изумрудной тени и глядел ей вслед, а белая фигура меж тем двигалась прочь, становясь с каждой секундой все меньше.
— Думает она сейчас обо мне или нет? — спросил он самого себя.
Большой парк сливался с лесом, высокие деревья неохотно отступали, чтобы дать место просторным лужайкам, боскетам и извилистым садовым тропинкам, усыпанным гравием. Ближе к дому возникли цветочные клумбы. Хозяйка сада выбрала тропинку, которая вела к террасе.
Послеполуденное солнце и тень поделили между собой весь парк. На клумбах пылали красные и лиловые астры. Два младших садовника чистили граблями садовые дорожки, а старший садовник издали, завидев госпожу, снял шапку и поспешил к ней, чтобы показать ей новый цветок георгина в красную и желтую полоску, которым очень гордился, так как сам его вывел, и теперь собирался назвать в честь госпожи. Она похвалила красоту цветка и приколола его булавкой к своей кружевной накидке. Возле лестницы на террасу ее маленький сынок, вырвавшись от няни, побежал ей навстречу, а когда она взяла его на руки, потянулся к пестрому цветку у нее на груди. Она немножко подразнила ребенка, провела цветком по его лицу, потом подняла цветок высоко в воздух. Когда малыш захныкал, она прижала его к себе, похлопала по щечке и нежно потрепала по волосам, но целовать не стала, ее губы покамест принадлежали тому, кто остался в лесу. Снова передав ребенка на руки няне, она поспешила дальше, гонимая своим материнским призванием.
Зайдя примерно часом позже в комнату матери, она увидела, что шторы там задернуты, одежда разбросана по столу и стульям, а сама мать пребывает в сильнейшем возбуждении и мерит шагами комнату, как львица в клетке. Какое-то мгновение казалось, будто старая женщина вздрогнула от страха при виде молодой, но тотчас поспешила к дочери, сникла и начала изливаться в жалобах.
Ульрика обвела взглядом комнату, чтобы понять, чем вызван такой взрыв отчаяния. Оказывается, прекрасная Сибилла вздумала надеть для верховой езды длинную, пышную юбку из черного бархата, а к ней зеленый корсаж, и этот корсаж никак на ней не сходится.
— О Рикке! — запричитала мать. — Я стала старухой!
Она круто повернулась к своему отражению в мутном от полутьмы зеркале. Волосы у отражения повисли унылыми прядями, лицо распухло от слез. То ли бросая вызов, то ли в порыве глубокой скорби, живая женщина хрипло шепнула своему отражению:
— А я ведь была так прекрасна.
Ульрика умела находить множество утешений, когда ее мать принималась оплакивать утерянную красоту. Сегодня она не сказала ничего, а просто обняла плачущую за шею и так крепко прижала к себе, что та никак больше не могла повернуться к зеркалу.
— О, если бы я исхудала, — причитала Сибилла на груди у дочери, — если бы щеки у меня запали, как у покойницы, эдакая memento mori для развеселого сборища, которое не желает думать о смерти! Тогда я по-прежнему служила бы для них источником вдохновения, входя в салон, я высекала бы искры из всех мужчин; эпиграммы, стихи, героические поступки и даже — почем знать — страсть. Я бы, по крайней мере, внушала им страх, а мне уже давно не страшно внушать страх. Но я растолстела!
Наконец-то произнесенные роковые слова заставили ее на несколько мгновений умолкнуть.
— Отнюдь не смерть, — снова завела она, причем на сей раз говорила медленно и торжественно, — не смерть воплощаю я в их глазах, а распад, разложение. Этот зловещий переизбыток, как в теле утопленника, теле, которое некогда поражало красотой своих пропорций! Слишком много этих рук, этих бедер, этих ног, этой груди. Представь себе, Рикке, люди смеются над моей грудью.
Если бы такое сотворил со мной какой-нибудь человек, — вдруг вскрикнула она, — я бы сумела отомстить тому человеку, я бы заставила мужчин, которые преклоняются передо мной, жестоко отомстить ему за его жестокость. Ты только подумай, что все это значит: взять молодую женщину, счастливую, невинную, беспечную и медленно-медленно выдернуть у нее все зубы, все волосы, погасить блеск ее глаз, затуманить ее ум, сморщить ее кожу, изуродовать ее тело. После чего явить ее свету во всей наготе — «Voilá la belle Héléne!»[1] В этом нет ни приличия, ни справедливости! Боже милостивый, нет справедливости на земле!
Старая львица поплотней сдвинула гардины, ибо ни пудра, ни румяна не могли более скрыть распад ее красоты. Так страстно любившая некогда солнечный свет, и свет восковых свечей, и дивный свет изумления и восторга, сиявший ей навстречу из всех глаз, она теперь словно загнанный зверь бежала в темноту и, прячась в одинокой скорби, мечтала о фантастической возможности дожить остаток своих дней среди незрячих.
В объятиях дочери она чувствовала себя как бы завязанной в тугой узел, ощущала тепло и силу молодого тела рядом со своим и пыталась найти спасение от своей беды. Ее ровесницы-подруги, как ей было известно, при виде счастья молодых дочерей забывали про утрату собственной, прекрасной молодости. Но ведь они и не были никогда столь хороши собой. Так может ли она уподобиться им? Ответ последовал незамедлительный из самых глубин ее существа: нет, нет и нет. Она подозревала, что у дочери есть любовник, и ранее задавалась вопросом, не поможет ли ей идиллия молодой любви здесь, в лесу, забыть про собственные похождения, бурные и ненадежные. «Ну никак не могу», — мысленно жаловалась она, после чего в тревоге задавалась другим вопросом, не есть ли эта ее неспособность расплата или кара за то, что пять лет назад она продала счастье родной дочери, чтобы таким путем хоть ненадолго отсрочить исполнение вынесенного ей самой смертного приговора.
«А теперь, — спрашивала она себя в третий раз, — теперь я согласилась бы отречься от этих пяти лет отсрочки?» И снова ответ был тот же самый: нет. «Нет! — воскликнула она в сердце своем. — Будь все, как было тогда, я и поступила бы как тогда. Боже меня прости, но я просто не могла иначе».
Древнее поверие о вампирах, которые сохраняют вечную молодость потому, что пьют молодую кровь, всплыло у ней в мозгу. И всплыло с такой отчетливостью, что, взяв руку дочери, она стиснула зубами один из этих изящных, круглых пальцев, чтобы тотчас выпустить его. Широко распахнув большие остекленелые глаза, воспетые некогда поэтами во многих странах, она уставилась на