то временное и весьма ограниченного характера — так, чтобы ни тебя не задеть, что ли, не запачкать, ни самому не привыкнуть, как привыкаешь к наркотическим препаратам, — одним словом, если раньше было так, как я только что описал, то сегодня я думаю о тебе вовсю, раскрыв все мысленные люки, двери, калитки, ворота, шлюзы и окна, чего не позволял себе раньше, не забывая, во-первых, о вине, прилипшей ко мне в прошлой жизни, во-вторых, о замужнем твоем положении, в-третьих, о твоем ребеночке. Перечисление я могу продолжить, у меня есть еще и в-четвертых, и в-пятых, и даже в-шестых.
Столько времени боявшийся и мечтать о тебе, с позавчерашнего дня я считаю тебя своей собственностью. Вот потому страх потерять тебя и оказался сейчас самым главным моим чувством; он, как случается в редкие минуты жизни, ослепил меня, лишил на какое-то время способности думать — в том числе возможности сообразить, что информация, изложенная в письме, может не соответствовать действительности, что неизвестные пытаются меня обмануть, надеются испугать, представляя твое положение в неверном свете, хотят подтолкнуть меня к признанию…
Как бы там ни было, прежде чем способность сколько-нибудь здраво размышлять вернулась ко мне, я уже бил человека, доставившего мне письмо якобы от тебя, — захваченный врасплох, он не защищался и не отвечал мне первое время; первый удар был самым удачным, я попал ему в нос, а нос оказался слабый, склонный к кровотечению.
Если бы дело происходило на боксерском ринге и были мы освещены прожекторами, окружены канатами толщиною в руку и внимательными рефери, то в эти первые секунды счет был бы сухим, как пустыня Гоби, — и, несомненно, в мою пользу. Вполне возможно, что тренерский состав, заботясь о здоровье и дальнейшей профессиональной карьере моего противника, выбросил бы на ринг полотенце с просьбой закончить поединок незамедлительно.
Однако вокруг нас не было канатов, не было рефери, вялое, фламандское зимнее небо по необходимости заменяло торжественный свет прожекторов, и большинству зрителей захотелось вступиться за моего противника. Меня почти сразу сбили с ног, но, в нарушение всех спортивных правил, бой не прекращался, мне не предлагали подняться, никто, упав на колени, выбрасывая вверх пальцы и брызгаясь слюной, не отсчитывал время нокдауна, удары сыпались со всех сторон, как сыплются спелые яблоки с тонкоствольной яблони, сотрясаемой детьми — грабителями огородов, и я, разумеется, не видел, кто именно меня бьет, а кто, любопытствуя, просто стоит в сторонке.
Я держался за сознание до того самого неприятного мгновения, когда — как в детстве, после известного прыжка в воду с вышки — не осталось не только сил, но смысла терпеть. Я уже описывал, как, дергаясь под водой, я поворачивался лицом то к поверхности, то к дну, что радикально меняло направление бега воздушных пузырьков: когда я тонул лицом ко дну, пузырьки, как им и следует, поднимались вверх; когда же меня переворачивало пузом к небу, отчего-то начинало казаться, что пузырьки падают вниз, в то время как сам я поднимаюсь на дно. Очень неприятная, тошнотворная игра вышедших из-под контроля органов равновесия (если не ошибаюсь, какой-то жидкости за ушными перегородками).
Если постараться воспроизвести тот последний countdown, обратный отсчет времени, предшествовавший отправке состава моей жизни к следующей остановке, то числу «пять» будет соответствовать треск моих ребер под ногами прыгающего по мне, как будто грудь моя — гимнастический трамплин, а он — прилежный спортсмен, отрабатывающий положенное тренером число упражнений. Цифре «четыре» — успокоительная мысль о том, что письмо — конечно же, фальшивка и ты, душа моя, — под надежной защитой своего мужа. Под цифрой «три» в каталог воспоминаний навечно занесена рука, ловящая среди многочисленных бьющих, старающихся ударить или же попросту стоящих вокруг меня ног листок бумаги, брошенный мною на землю. «Два» — пальцы схватили письмо. «Один» — и рухнул, провалился уже неровный строй верных мне до последнего ребер. В самой последней капле живого сознания навсегда отразилась следующая комбинация объектов: простая кирпичная стена, в стене — дверь, в двери — согнувшийся на бегу, смешно раззявивший рот, с испугом на некрасивом своем бабьем, жабьем лице, смотритель Йозеф, торговец мелким товаром, иногда и в рассрочку, обладатель золотой с точеным орнаментом автоматической ручки. Меня бы не удивило, если бы сгоряча досталось и ему — неосторожно и поздно, так поздно, подумать только, так непоправимо поздно бросившемуся мне на защиту. Спаситель мой, с какой же лестницы пришлось тебе спускаться на этот раз?
Рейс отложили на два часа из-за сильного снегопада. Если бы не это, я бы опоздал на самолет, потому что машина, в которой я направлялся в аэропорт, несколько раз застревала в гигантских пробках, в последний раз — где-то в районе Химок, километра за два до каких-то дорожных работ.
Сразу за входом в самолет на металлической стойке лежали газеты — какие на английском, какие на нидерландском, какие на русском; я взял на русском. Раздевшись, закинув пальто в ящик над головой, усевшись рядом с подмерзшим иллюминатором, я принялся перелистывать ее, просматривая заголовки, пробегая некоторые из статей. Так прочитал я коротенькую заметку из криминальной хроники. Оказывается, позапрошлой ночью на перекрестке двух центральных московских улиц был сбит человек. Машина не остановилась, свидетелей за поздним временем не было. Столкновение было настолько сильное, что ударом у человека оторвало руку.
Мне отчего-то представилось, что говорится в этой статье о том, кто посетил меня ночью в гостиничном номере, что именно его и сбила машина, что именно ему и оторвало ударом руку. Хотя какие у меня основания думать так? Ровным счетом никаких.
Перед тем как отбуксировать самолет к взлетной полосе, с него счищали не то снег, не то лед, обливая из шлангов какой-то жидкостью, которой обливают самолеты в подобных случаях. Увидев в проходе стюардессу, запомнившуюся еще в прошлый раз своим искренним участием в моем постыдном горе, я даже не удивился, а если и удивился, то не слишком. Под аккомпанемент магнитофонной записи на разных языках она показывала, как вести себя в случае, если самолет, скажем, упадет в воду, но не пойдет на дно, а примется плавать по ее поверхности, и мы побежим, соблюдая порядок и учтиво уступая друг другу дорогу, к аварийным выходам, на ходу натягивая на свои дорогие тела желтые спасательные жилеты.
Меня она не узнала. Лучше сказать иначе: меня стюардесса не заметила. Поэтому и не узнала. Если бы заметила, обязательно узнала бы. Потому что не узнать меня