так?
— Да так. Я в тот день его матери что-то такое пообещал сгоряча, не подумав. Этот поганец и пристал ко мне. Хорошее место, видите ли, надо. А мне что, своих забот мало?.. Боюсь, дело дойдет до того, что в один прекрасный день меня в полицию потянут, чтобы я его на поруки взял. Я тоже не говорил никому о последствиях того события. Даже Трипатхи. Только домашним моим известно было, что мать Сабира уже несколько раз приходила ко мне. Первый раз пришла едва ли не на следующий день. Пришла и стала жаловаться, что здешние господа хотят снести ее лачугу, что уже подали заявление начальству. Заклинала меня аллахом, просила помочь. А что от меня зависит? Разве я могу пойти против закона? И вообще, вступившись тогда за мальчишку, я приобрел среди соседей дурную репутацию. Бхатт и другие злословят, будто бы я не дал проучить парня как следует только потому, что он мусульманин, как и я. Единоверцы, мол, что бы там ни говорили.
— А меня его мать донимает! — с удрученным видом пожаловался я. — Вот и сегодня утром здесь была. Говорит, что к ней приходил чиновник с полицейским. И будто бы пригрозил, что если она к вечеру не уберется прочь, то все ее пожитки вышвырнут и лачугу снесут.
Трипатхи с удивлением смотрел на меня.
— А что, и в самом деле было послано заявление от жителей квартала? — спросил я.
— Да, уже давно. Бхатт ходил по домам, собирал подписи. Разве он у тебя не был?
— Нет.
Я почувствовал себя уязвленным. Даже не уязвленным, а жестоко оскорбленным. Почему, черт возьми, Бхатт не счел нужным прийти ко мне? Разве я отказался бы подписать заявление?
Мне вспомнилось, как плакала утром эта женщина. «Сахиб, кому еще мне жаловаться? Господин Сиддики в отъезде. Кроме вас, никто и слушать меня не захочет. Здесь все на нас глядят так, будто стрелой из лука бьют. Совсем люди сердца лишились. Мы же с вами свои люди, одной веры! Если вы не сжалитесь, то кто же?..»
Я раздраженно прервал ее излияния: «Вот что, уважаемая! Хватит болтать глупости! Вера верой, а с ворами иметь дело я не желаю!»
* * *
Сейчас, сидя в гостиной и потягивая виски, я уже почти совсем успокоился. А когда на лужайке речь зашла о Бхатте, у меня вдруг появилось неодолимое желание буквально разорвать его на куски. Никогда раньше я не думал, что могу так сильно его ненавидеть.
— Я Бхатта не защищаю, — заметив мое настроение, сказал Трипатхи. — Твой гнев мне понятен. Только вопрос совсем в другом. Почему ты считаешь виновным Бхатта, а не кого-нибудь другого? Почему ты не осуждаешь порядки, при которых одним доступно все, а другим, как этому мальчишке Сабиру, — ничего? Разве Бхатт один такой? Таких людей, как он, не счесть. Да и мы с тобой разве не принадлежим к той же братии? Сказать по совести, дружище, нас с тобой не то волнует, что Бхатт наживается за счет казны, а то, почему мы не имеем таких же возможностей!
Внезапно с ближайшего перекрестка донесся усиленный громкоговорителем зычный голос:
— Дилавар Хан — самый надежный кандидат! Голосуйте за Дилавара Хана! Его эмблема — лук со стрелой! Лук со стрелой! Лук со стрелой!
Это было такси с установленным на нем громкоговорителем. Следом двигалась толпа. Избирательная кампания была в разгаре.
— Дилавар Хан обеспечит вам счастливую жизнь и процветание!
На лужайке перед домом дышалось легко, над головой было ясное небо, свежим ароматом благоухали кусты у изгороди, но шум приближающегося шествия начал действовать на мои и без того взвинченные нервы.
— Пойдем-ка в гостиную, посидим там! — предложил я.
Так мы и перебрались в гостиную. Здесь неприятный разговор прекратился сам собою. Потом мы заговорили о выборах. Я достал из холодильника бутылку виски, кубики льда, наполнил стаканы.
— Давай, брат, за наши успехи!
Учась когда-то в колледже, я симпатизировал коммунистам, а Трипатхи, как он сам мне сказал, очень деятельно работал в социалистической партии. До поступления на государственную службу он был редактором партийной газеты и произносил зажигательные речи на митингах. Его карьера многообещающего общественного деятеля оборвалась как-то неожиданно. Говорили, будто бы тогдашний главный министр штата решил приручить его и сумел подобрать для него ошейник, предложив доходную должность. Сейчас мы оба — чиновники на государственной службе. Положение ко многому обязывает, и мы не можем вести себя как вздумается, однако никто не вправе запретить нам думать. Даже и сейчас в наших спорах нередко высказываются самые радикальные бунтарские мысли. Мы, например, очень озабочены тем, что прогрессивные силы в стране все больше утрачивают свое влияние…
Тишину внезапно прервал голос торговца с улицы:
— Хлеб! Свежий хлеб!
Значит, уже девять часов. Я встал, подошел к окну. Ставни хлопали под порывами резкого холодного ветра, он дул из Красной долины. Со стороны нового рынка явственно доносились голоса ораторов, там шел предвыборный митинг. На фоне темного неба четким силуэтом вырисовывался растущий у дома эвкалипт. Вершина его раскачивалась, словно опахало, листья глухо шелестели. Я прикрыл окно, задвинул щеколды на ставнях…
Подойдя к проигрывателю, я включил его, сам не знаю зачем. То ли послушать что-нибудь, то ли просто не находя что сказать.
— Выпьем еще? — предложил я.
Трипатхи согласно кивнул головой. Едва я успел взять его стакан, как хлопнула входная калитка. Залаял на веранде пес.
— Кто это там? — спросил Трипатхи.
Я прислушался, но ничего не услышал и стал наливать виски.
— Кто самый надежный друг бедных? Дилавар Хан! Дилавар Хан!
Такси с громкоговорителем снова проезжало мимо дома.
— Кто позаботится о несчастных? Дилавар Хан! Дилавар Хан! Отдавайте свои голоса Дилавару Хану!
Спустя минуту голос стал удаляться.
В этот момент меня позвали.
В коридоре стояла жена.
— Мать Сабира пришла. Тебя хочет видеть.
— Так поздно?
— Плачет, бедняжка. Горько так, что не приведи господь! Я ее расспрашиваю, а она ничего не говорит. Одно только твердит, что сахиба хочет видеть.
Я почувствовал, что, несмотря на выпитое виски, кровь отхлынула у меня от лица. В голове вихрем пронеслась мысль о Сабире, о его матери, о их лачуге, которую хотят снести. Меня охватил гнев на самого себя. Какого черта ввязался я в эту историю? Почему утром не заявил напрямик, что сделать ничего не могу? Зачем сказал ей, что все устроится? Что устроится?
— Я знаю, зачем она пришла, — раздраженно ответил я жене. — Вот навязалась на мою голову! Посуди сама, чем я могу помочь ей? Все делается официально, согласно закону,