образовалась, ею руководили Алик Аксельрод, Илья Рутберг и я, Марк Розовский. Ничего себе компания?
Был один смешной случай. В горкоме партии, куда меня часто вызывали, потому что запрещали спектакли, один человек говорит: "Ты же должен просто понять: Аксельрод, Розовский, Рутберг... Ну хоть бы один был, а то сразу три". А я ему: "А ты знаешь, что Ленин сказал?" - "Что?" - встрепенулся он. "Не каждый подлец антисемит, но каждый антисемит - подлец". Он застыл, вцепился в меня: "Ты что? Правда, что ли, Ленин так сказал? Ну-ка, дай я запишу".
Вообще это были потрясающие люди. Борясь против антисоветских ассоциаций, они все время искали их и находили там, где рядом не лежало. "Что это у вас царя зовут Макс? - спрашивали меня про спектакль "Сказание про царя Макса-Емельяна" (это шестьдесят восьмой год). - В Максе прослушивается Маркс". Или: "А почему он с желтой папкой? Желтый цвет - это национальный цвет еврейского народа". Я в таких случаях играл этюд, который заранее готовил. Этюд назывался "Неуправляемый художник".
- Это как же?
- Когда мне говорили про "желтый цвет еврейского народа", я со всего размаха кулаком трескал по столу, так что на нем все подпрыгивало, и матом начинал кричать: "Ты провокатор, сука! Ты, б..., хочешь меня упечь! Чтобы я, е... т... м..., провокациями занимался!" Логика оправдывания здесь не проходила. Методика борьбы заключалась в том, чтобы поразить противника его же оружием. После моего крика меня надо было вязать, выдворять, в конце концов, что-то делать со мной, а этот человеческий фактор в начальственных кабинетах совершенно не учитывался. От неожиданности они пугались. "Марк, что ты, что ты, успокойся. Я же просто хотел проверить. Сядь, все хорошо. Че ты так реагируешь?" - "А как мне реагировать?" - ревел я, как раненый бизон. Надо сказать, что этот метод иногда приносил результаты: "Царь Макс-Емельян" выходил уже с любыми папками.
Мне смешно сегодня слышать, что шестидесятники, к коим меня относят, все как один приспособленцы, вошли, мол, во власть, устроились. Попробовали бы они в тот момент на моем месте что-либо пробить. А мы каждый спектакль, как лбом стену, пробивали. Да, приходилось идти на какие-то компромиссы, обманывать, вынимать (временно!) из текста кое-какие реплики. Но... Нашими благими намерениями, нашим романтизмом вымощена дорога не в ад, а в нынешний бесцензурный рай. Шла нормальная борьба. Конечно, мы все это осознавали: если уж всерьез говорить, у меня и диссиденты приходили в театр. Десятилетие "Нашего дома" в середине шестидесятых годов - это было грандиозное событие, студенческие театры приехали со всей страны. Мы были таким эпицентром студенческого движения протеста.
Да в Москве вообще было два новых театра - мы да "Современник". Одна и та же аудитория ходила на "Голого короля" и к нам на "Город Градов" Платонова, которого мы первыми же и поставили. "Не забыть составить двадцатипятилетний план развития народного хозяйства. Осталось два дня", - говорил со сцены Миша Филиппов под общий хохот. Каждая строчка не то что сатирическая - убийственная была для режима. Бьет по ним и по зюгановым даже сегодня.
- Но, как ни крути, главный аргумент вашего поколения - "нас запрещали". Только это вы можете предъявить?
- Можно подумать, запрещали, потому что мы были антисоветчики. Было Искусство, была атмосфера, настроение и мастерство молодых актеров.
"Наш дом" открывал Райкин. Мы на него молились, а он нас потом защищал перед парткомами всю жизнь.
А однажды, когда закрывали спектакль "Вечер русской сатиры", он пришел на худсовет в клуб МГУ и выступил: "Вы мне напоминаете коров послевоенных". Все удивились этому сравнению. А Аркадий Исаакович пояснил: "После войны я ехал с фронта, где выступал, в эшелоне вместе с бойцами. Где-то в Белоруссии поезд остановился прямо в поле, где гуляло стадо коров. Они все при виде людей вдруг замычали, как резаные. Мы пригляделись - у них у каждой огромное вымя, их пучило молоком! Некому было их подоить!.. И тогда бойцы, возвращавшиеся с фронта домой, высыпали с ведрами в поле и неумелыми, грубыми руками стали тянуть соски - кто как мог. И вы знаете, тут я впервые увидел, как коровы плачут, - сказал Райкин. - Да, да, на их огромных глаза были слезы. А некоторые даже потом лизали бойцам руку своим шершавым языком".
Мы все ошарашенно молчали. А Райкин добавил: "Вас, ребята, надо доить. И немедленно".
После этих слов спектакль был принят худсоветом.
- У ваших артистов уже тогда был звездный характер или эта болезнь поразила их позже? Ведь Филиппенко, Хазанов, Фарада, Филиппов - самые что ни на есть звезды ...
- Ну о чем ты говоришь! Да вот это сегодня, может, моя самая большая боль. Больнее этого ничего нет. В этой "звездности", к сча-стью, поразившей не всех, для меня есть предательство самого себя, светлого ощущения нашего дела. Нет Володи Точилина - самой крупной фигуры из этой команды. А Саша Филиппенко... Он всю жизнь "клевал" с этой руки и до сих пор "клюет": "Город Градов" вон сегодня читает по телевидению.
В семьдесят четвертом году вышла статья Александра Солженицына "Жить не по лжи". "Пусть ложь все покрыла, пусть ложь всем владеет, но не через меня". Этим принципом в студии "Наш дом" мы руководствовались до Александра Исаевича, хотя так блестяще, может, не формулировали свою концепцию. Пойми меня правильно, я не хочу хвастаться, я сейчас менее всего заинтересован получить дивиденды за хорошее поведение в прошлом, но...
Я никогда не был членом КПСС и, наверное, поэтому не сжигал своего партийного билета. Я не был художественным руководителем спектакля про брата Ульянова во МХАТе (имеется в виду Анатолий Васильев. - М.Р.). Я также не пытался инсценировать "Малую землю" (за нее принимался Роман Виктюк). И не ставил "Платона Кречета" или "Десять дней, которые потрясли мир" с сорока цитатами из Ленина, которые были "остры". Я в эти игры не играл. Мы харкали кровью - "Город Градов" ставили и Гоголя в те годы...
- Не играли, потому что смелые или глупые? Ведь только дураки ничего не боятся, извините, конечно.
- У меня было горе от ума. Я был не то что умный, а скорее безумный. Глядя со стороны - этакий наивно-сумасшедший. Не было желания сделать карьеру, доказать что-то. А хотелось предъявить обществу идею свободы как главную идею жизни. Это сегодня свобода слова досталась и тем, кому нечего сказать.
- А как обстояли дела с желанием кушать у художника, когда он лишился работы?
- А не было ничего. Я помню время, когда, прошу прощения, пустые бутылки сдавал.
- Когда ты молодой, хочется если не кушать, то пойти в ресторан с девушкой, туда-сюда...
- Мы умели где-то что-то подрабатывать. Я выступал. И за каждое выступление получал семь рублей пятьдесят копеек - читал свои фельетоны. Это был хороший приработок. Потом студию стали приглашать на все праздники, нас буквально раздирали. Нас спрашивали: "Что вам нужно на концерте?" - "Стол, пять стульев и Ленина задернуть". Потому что на сцене всегда стоял бронзовый "Кузьмич", он же Ильич. Я закончил Высшие сценарные курсы, и у меня вышло несколько фильмов. Тогда это был чувствительный приработок. Потом сам способ жизни был иной: мы не задумывались совершенно о том, что будет завтра, а уж тем более послезавтра. Если была в доме картошка и помидоры...
- Женщинам тоже этого хватало?
- Так, начинается. Что значит "женщинам"? На радио в турецкой редакции сто рублей стоила страничка. Я ходил с дамой своего сердца в студенческие годы в "Националь". Брал бутылку водки, закуску, бефстроганов или "киевскую". И я в десятку, ну в двенадцать рублей укладывался на двоих. Все свои деньги я прокатывал на такси - тогда за два рубля можно было доехать от Юго-Западной до центра.
- Вы мот?
- Да, но я нищий мот? Для меня деньги всегда были бумажками. Но когда у меня было много этих бумажек, я, конечно, был рад. У меня по этой части нет никакого ханжества. Мы могли легко пропить-прогулять-прокутить, легко и свободно остаться ни с чем, зная, что через какое-то время что-то возникнет. Ибо понимали: все, что мы делаем, - бесценно!.. А деньги, которые нам платили за это, были гроши, которые нам позволяли существовать. Если ты думаешь, что я идеализирую прошлое, это смешно.
Сегодня не просто лучше, сегодня возможностей больше в миллион раз. У нас этих возможностей не было. Если я попадал в ресторан ВТО после одиннадцати часов, то это была большая удача в жизни, потому что ни один ресторан в Москве после одиннадцати не работал. Мы быстро как-то стали всё забывать. Как еще совсем недавно, в период расцвета антиалкогольной кампании, официантки из ресторана ВТО коньяк приносили в чашечках. Это сейчас смешно, а тогда мы с умным видом цедили его, будто кофе.
Вот Бродский говаривал, что "он живет на исходе века со скверным привкусом во рту". Но при этом, правда, добавлял: "Это понятно: рту уже за пятьдесят". Мне уже за шестьдесят. Мой привкус со временем становится значительно хуже. Но... может быть, потому, что я был всегда нонконформистски заряжен, у меня было внутреннее презрение к искусству официоза... Я был свободен. Внутренне свободен! Всегда!