- Но таких людей множество и в вашем и в моем времени, - снова не удержалась я.
- К сожалению. Но поймут же когда-нибудь люди, что для потерявшего связь с природой человека невозможна гармония его души. Душа ни жить, ни расти не может, если жизнь и труд человека не соприродны. На землю мы приходим, чтобы вырастить свою душу, достичь духовной высоты - это и есть жизнетворчество. И это то единственное - не материальное, сколь ни привлекательно оно многим, - что оставляем мы в наследство потомкам, кровным и не кровным. Дух крови не имеет. Дышат и живут земля и люди запасами духовными.
- Я поняла! Я все поняла! - воскликнула я. Так громко, что стихло шуршание в траве и в листьях деревьев. - Есть светом озаренные люди. Они не всегда понимают, что светоносны. Это состояние их души. Вы были свет несущим и свет возжигающим!
Я повернулась к Павлу Сергеевичу и не увидела его. Светлое пятно плавно проплыло к липовой аллее, а потом маленькой и яркой - как звездочка - точкой стало удаляться к Оке и вверх, вверх.
- Значит, и в свет уходящим! - не то подумала, не то сказала я вслух.
Я сидела на бревне у недостроенного дома из красного кирпича. Ночная прохлада становилась все более ощутимой, пернатые все громче и смелее рассказывали друг другу о заботах предстоящего утра. Близился рассвет - ещё одного дня, ведущего к веку двадцать первому.
Приложение
Сергей Соломин
Безумный декабрист
(ПАМЯТИ Н.С. БОБРИЩЕВА-ПУШКИНА)1
I
Когда я вспоминаю Н.С. Бобрищева-Пушкина, сошедшего с ума в ссылке и дожившего последние годы свои по соседству с нашим родовым имением, где я родился и вырос, в моем воображении встает одна и та же картина.
Летний день. На небе ни облачка. Все залито золотистым светом. Томительно жарко, и даже мы с сестрой предпочитаем оставаться в прохладных комнатах большого помещичьего дома. Нет охоты гулять, бегать и резвиться. Ленивая истома овладела всей природой и людьми. Едва бродят сонные куры. Чувствительные индюшки совсем ослабели, забились под навес сарая, раскрыли клювы и тяжело дышат. Чуткая и злобная собака, услышав грохот проезжающей мимо пустой телеги, высовывает голову из-под амбара, куда загнал её невыносимый зной, хрипло гавкает раза два и вновь ложится с высунутым ярко-красным языком.
В саду затих вечный птичий гомон. Только ласточки чертят по-прежнему синеву неба в неустанных заботах о прокормлении семейства да высоко-высоко плывет непо-движно в воздухе ястреб и терпеливо ждет мгновения, чтобы камнем упасть на истомленную жарою и забывшую об опасности птичку.
Купаются в горячих волнах солнечных лучей нарядные насекомые. Блестят стеклянными крыльями стрекозы, мелькают нарядные бабочки, и с цветка на цветок перелетают пчелы. А в траве лужаек бесконечно напевают кузнечики, с усердием наемных скрипачей, ожидающих не похвалы, а подачки и угощения.
Не боится солнца и пчельник, весь седой, заросший волосами до самых глаз, все же сохранивших молодой блеск. Он проходит без шапки, в белой рубахе и босиком, по широкому двору и радуется летнему зною, согревающему его старое тело...
Мы, дети, сидим в угловой комнате мезонина, слушаем, как тетка мерно читает сказку Андерсена о стойком оловянном солдатике, прекрасной бумажной танцовщице и злой крысе, и с трепетом ожидаем, чем разрешится эта страшная драма.
Но тетка прерывает сказку на самом интересном месте, закуривает папиросу и смешно раздувает щеки, когда затягивается дымом. Чтобы не мучить нас табачным запахом, она идет к окну, и струйки голубоватого дыма улетают от едва заметного движения воздуха...
- А Николай Сергеевич опять приехал, - раздается от окна, и мы с сестрою спешим смотреть.
У ограды двора привязана совсем отжившая свой век понурая лошаденка, запряженная в дрожки.
Всем нам хорошо знакома эта упряжка, на которой свободно, без призора разъезжает Бобрищев-Пушкин. И если он долго не появляется в нашей усадьбе, старшие беспокоятся, хотя визит сумасшедшего никому, конечно, не доставляет удовольствия.
- Что это не едет Николай Сергеевич, не заболел ли?
И обыкновенно оказывается, что он действительно был "болен", т. е. к нему возвращались буйные припадки, после которых он не скоро оправлялся.
Я ребенком знал, что Николай Сергеевич сумасшедший, но не ясно представлял себе, в чем тут дело. У нас в доме также был душевнобольной, мой дядя, но он, впавший в идиотизм, вечно жующий корку хлеба или выпрашивающий папиросу, грязный и противный, нисколько не походил на гордую, почти величественную фигуру безумного декабриста.
Как сейчас вижу его расхаживающим по большому залу. Память моя плохо сохранила черты лица, но почему-то до мелких подробностей помню фигуру и одежду. Высокий и довольно плотный, держащийся преувеличенно прямо, он был одет в неизменный поношенный сюртук, сильно засаленный на груди. Многих пуговиц недоставало, и на их местах висели ниточки.
Но особенно детское мое любопытство занимал трехцветный, тоже весьма поношенный шарф, повязанный поясом сверх сюртука. Гораздо позднее я узнал, что это был знак достоинства депутата "всероссийской республики".
Я притаивался вместе с сестрой где-нибудь у дверей, и оба мы смотрели, как движется взад и вперед высокая фигура. Николай Сергеевич, приехав к нам, привязывал свою лошадку, равнодушную ко всему на свете, входил в дом через обычно незапертые двери и начинал свое бесконечное хождение по залу. Случалось, что к нему так никто и не выходил, и он преспокойно удалялся, отвязывал лошадку и трусцой отправлялся домой.
Это хождение, из которого и состоял часто весь визит, разнообразилось иногда встречей с моим дядей, тоже нередко прогуливавшимся по анфиладе парадных комнат. Оба сумасшедших ходили обыкновенно в разных направлениях и при встречах не скрывали глубочайшего друг к другу презрения, отворачиваясь и насмешливо усмехаясь...
Общий душевный недуг не сближал этих людей, а, напротив, заставлял каждого из них открыто выставлять свое умственное превосходство, скрывая тщательно собственное убожество.
Когда появлялась моя мать, Николай Сергеевич подходил с приемами стародавней кавалерственности, расшаркивался и целовал ручку. А иногда и вручал букетик полевых цветов или пучок клубники, собранной по дороге. К отцу моему относился он равнодушно, даже отчасти враждебно, а на нас, детей, вовсе не обращал внимания.
Бесед, в строгом смысле этого слова, он не вел, но говорил афоризмами, иногда в ответ на вопросы, чаще просто когда вздумается.
Приглашенный к столу, Николай Сергеевич старался держать себя, как принято в лучшем обществе, и скрывал свой волчий аппетит, свойственный почти всем сума-сшедшим. Его корректность не оставалась без влияния и на моего дядю, обычно нечистоплотного до омерзения, почему и сажали его за отдельный столик в углу. Но в присутствии Бобрищева-Пушкина дядя вспоминал, что и он носил когда-то военный мундир и знал тонкое обращение. Поэтому, подходя к столу за третьим стаканом месива, состоящего из белого хлеба, размоченного в чае с молоком, дядя просил с особою изысканностью:
- Дозвольте мне ещё стакан композиции.
Но вот солнечный день понемногу смягчился предчувствием наступающего вечера. Мы пристаем к матери позволить заложить долгушу, как называлась у нас большая старинная линейка, и съездить в лес за ягодами или грибами.
Долгуша - это настоящий Ноев ковчег. Длинная, длинная. На продольных сиденьях спина со спиною усаживалось человек двадцать, а кроме того, было ещё место около кучера и сиденье сзади, на котором могло усесться трое. Это место занимал по собственной охоте Николай Сергеевич и сидел всегда один, не терпя близкого соседства.
Долгуша наполнялась молодежью. Садились старшие дети, мы, маленькие, с сестрой, молодая прислуга. Но общий надзор доверялся тетке, смертельно боявшейся лошадей и вылезавшей на каждом пригорке, хотя две белые лошади, с трудом тащившие допотопный экипаж, давно забыли по старости лет о молодых порывах и вольнодумстве, а при малейшем подъеме просились в чистую отставку, так что тетка, боявшаяся, что лошади начнут бить, и настаивавшая, чтобы все слезли, делала большую услугу бедным заслуженным ветеранам, когда-то возившим отца и мать в дни их молодоженства.
Николай Сергеевич, усевшись на свое обычное место, не принимал ни малейшего участия в этой кутерьме.
Сидел, нахохлившись, копной и бормотал что-то про себя, отрывисто и быстро выпуская слова. На коленях держал большой, старый дождевой зонтик, с которым никогда не расставался. На остром конце был прикреплен проволочный крест, сбивавший с толку непосвященных.
- Что это у вас, Николай Сергеевич?
Часто тот ограничивался в ответ одним сердитым бурчанием, но иногда соблаговолит и разъяснить:
- Это моя походная церковь.
Я не знаю, служил ли зонтик для обыкновенной цели. Значение его было скорее символическое, и он распускался в разных случаях жизни. В "походную церковь" Николай Сергеевич удалялся в силу духовной потребности. Будучи человеком религиозным, он иногда нуждался в уединении и, не стесняясь присутствием людей, распускал зонтик. Из-под шатра этой скинии раздавалось затем пение псалмов, и в эти минуты уже нельзя было обращаться ни с чем к Николаю Сергеевичу. Или не ответит вовсе, или не на шутку рассердится, что ввиду его, хотя и редких, буйных припадков было небезопасно.