Ему всегда было приятно возвращаться домой — и расслабляться. Не держать удар, а просто быть. Отдыхать, копить энергию и решимость, чтобы потом в новый день с новыми силами бросаться в жизнь.
— Я в логово твоё зашла сегодня. — Бабушка упёрла руки в боки.
Сложный у неё всё-таки был характер — иногда приходилось осаживать, если чересчур лезла в его дела. Хотя ладно уж, характер — это у них было семейное.
Артём с ухмылкой посмотрел на бабушку, и она продолжила:
— Ну сделай уборку уже, в конце концов. Самому приятно разве?
— Да, да, во всём права, — ответил он, чуть не давясь едой. Даже эти претензии не мешали её любить.
Доедал он молча — и бабушка тоже молчала, просто сидя на стуле напротив и глядя на то, как он ест. Интересно, вот что у неё было в голове в эти моменты? Выглядело так, будто он, садясь за стол после трудного дня и поедая то, что она приготовила, становился в её жизни сам по себе важнее, чем что угодно ещё. Настолько, что она на какое-то время забывала даже про телевизор с его сериалами.
Только когда Артём стал мыть тарелку, бабушка бросила:
— Сегодня помяни так.
И эти слова по нему ударили. Прошло уже девять лет с маминой смерти, и сегодня он уже не раз думал об этом. Но мысль о том, что это всё-таки не враньё, каждый раз гремела как гром среди ясного неба и заставляла его не верить. Но верить было надо — как иначе тогда жить в этой реальности.
— А двенадцатого тогда съездим, — добавила бабушка. — И посидим как следует. На Красну горку-то.
Боль осела где-то пониже горла. Боль, и теперь ничего больше. А бабушка казалась спокойной, как будто всё так и надо было. Надела очки, села в кресло напротив телика и взяла вязание. Вот это уже было на весь вечер, и Артём с болью остались вдвоём.
* * *
Голоса из телевизора притихли, и старческий запах тоже угас. Спорить сложно — убраться надо. Но сейчас было совсем не до того. Завтра.
Артём взял с полки розовый фотоальбом с глупыми блестящими сердечками и открыл его. С первой же фотографии на него смотрела она — совсем молодая. С ним на руках. Дурацкий свитер, какие давно уже не носят, рыжевато-русые волосы, чуть вздёрнутые брови. Она смотрела и даже предположить не могла, что оставалось восемь лет до того, как Нагины все втроём — бабушка, мама и он сам — узнают то, что узнали. И девять лет до того, как…
Она умерла, когда ему было десять. Забрала с собой все ответы на вопросы, которые он мог бы ей задать, но так и не успел. Теперь ему оставался только её точный, по-настоящему нагинский взгляд. Почти так же на него смотрит бабушка — и так смотрит на мир он сам.
Никакие гены отца в нём этого не перебили. А ведь отец и в буквальном смысле бил её своими руками, швырял ей в лицо слова о том, что Артём этот непонятно чьё отродье.
Он мог бы пойти за ним, по его пути, и её возненавидеть. «Карьеристка нашлась, — говорил отец, морщась. — Ходит она там, хвостом крутит». Говорил, а потом кричал, а потом бил её. А когда она начинала собирать вещи, снова говорил, только уже в другом тоне и другими словами. И она, хлопая мокрыми ресницами, раскладывала вещи из сумок по местам. А он кричал ещё и ещё…
Сил не хватило ненавидеть его за этот крик — только презирать. И когда пришло время, Артём снова стал Нагиным на бумаге, хотя на деле был им всегда. Когда-нибудь, можно надеяться, такой взгляд, как у него, бабушки и мамы, будет у кого-нибудь ещё — и он сам устроит его или её жизнь по-другому. Там, где можно будет выбирать, он сделает то, что нужно. А пока он не выбирал — ни альбома с глупыми блёстками, ни того, что мама умрёт от рака, ни такого отца.
Артём стал переворачивать страницы альбома. Чем дальше, тем больше было того, что помнил он сам. В один момент, после поездки в Анапу, всё обрывалось, и дальше шли белые листы. Год её угасания и фото с похорон сохранила у себя только бабушка, а он не мог это держать у себя.
Вернувшись к первой фотографии, Артём погладил пальцами страницу, тихо закрыл альбом и поставил его обратно на полку.
«Спи спокойно, мам».
Ему тоже оставалось лишь заснуть. Только он проснётся завтра и станет делать свои дела, поедет в универ, будет сидеть над лабами, есть в столовке и мотаться по корпусам.
А она больше не проснётся. Она не знает, что с ним происходило последние девять лет, и никогда не узнает. Вот бы сегодня — хотя бы только сегодня — она посидела с ним за ужином, и он рассказал бы ей о том, как прошёл день. Но она не может этого сделать, а он — это исправить. Никогда не мог.
Время выбросило его туда, где она была такой, какой застыла в его памяти, — и он застыл вместе с ней. Вытерпеть это было невозможно, но без этого не получалось.
* * *
Как-то одна из ночей с пятницы на субботу выдернула его из сна, а потом тут же накрыла чёрным мешком — маленький ты, рано ещё не спать, жди до утра. Из зала доносилось сопение бабушки — и часы не молчали: тик, тик, тик. Вот-вот он не выдержит, вернётся, утонет во сне…
— Ха-хах, — донеслось из приоткрытого окна. — Да тише ты, дурак!
Это мама! Её голос и её немножко взвизгивающий смех. Артём до боли распахнул глаза, вскочил с кровати и на ощупь подошёл к окну. Ничего не видно было, только мама как бы захлёбывалась, и тараторила что-то, и снова смеялась, отвечая тому, кто перебивал её басом. Никогда он не видел и не слышал её такой. Никогда она не была такой с ним.
Дома она всё молчала. Просто ли сидела у телевизора или