ее уст. Ее муж тихо улыбался и все глядел в лицо жене, и оно из оливкового становилось розовым. Вот щеки ее покрылись румянцем, а через несколько минут лицо ее уже пылало. Ее коралловое сари было в нескольких местах разорвано, да и сандалии были не новые. Углы сумочки, которую она держала в руках, сильно потерлись. Все на ней было поношенное, только лицо сияло молодостью и свежестью. У нее была молодая душа и молодая улыбка, а голос, прохладный и свежий, как дождь, был мечтателен и сладок.
Муж, улыбаясь, указал на что-то за окном. Она подняла глаза. Я тоже взглянул. Там, на склоне горы, пастух и пастушка пасли овец. На коленях у пастушки лежала маленькая овечка, а пастух, опершись на плечо девушки, играл на рожке. Ничего особенного не было в этой давным-давно знакомой, милой сердцу картине. Но вдруг — что это? Отвернувшись от окна и закрыв лицо руками, молодая женщина кинулась на грудь мужа и горько зарыдала. Я остолбенел: что случилось? Отчего она плачет? Я с изумлением смотрел то на нее, то на встревоженного мужа, старавшегося успокоить ее. Вдруг старая «мумия» метнула на молодого человека сердитый взгляд и бросила что-то резкое. Тот, казалось, был опечален. Женщина продолжала рыдать. Старуха не утешала ее. Она села на свободное место рядом со мной и стала смотреть в окно. От черной шелковой шали исходил странный, незнакомый мне запах. Так, наверно, пахнут мумии, когда их вынимают из гробницы. Я взглянул на нее: худые старческие руки дрожали. Но вскоре она овладела собой. Недвижная, она пристально глядела в окно. Воцарившуюся тишину нарушали лишь всхлипывания молодой женщины. Я спросил у старухи:
— Что сказал ей муж? Отчего она так плачет?
Та посмотрела на меня с удивлением:
— Кто тебе сказал, что он муж ей? Он ее брат.
— Брат! — Я так и остался сидеть с раскрытым ртом.
— Чего ж тут странного? — несколько резко сказала старуха. — Ее муж в тюрьме.
— В тюрьме?
Старуха кивнула головой:
— Его приговорили к двадцати восьми годам.
— А что он сделал? Убил кого-нибудь?
— Нет.
— Ограбил?
— Нет.
— Так в чем же дело? Не понимаю.
— Чего тут не понимать? Все ясно, да что делать? Он мой сын, и его заключили в тюрьму, и через день я его уже никогда не увижу. Они увезут его в Лиссабон.
— В Лиссабон?
— Да, он боролся за освобождение Гоа.
— Но… но… — Мой взгляд упал на женщину, утиравшую слезы. — Но эта женщина очень красива, а на пути…
— Да, она едет в Гоа и, как мой сын, будет бороться за его освобождение. Она думает, что ее тоже арестуют и отправят в Лиссабон. Оттого она и радуется. Вот она, молодость Гоа, — добавила старуха.
Я в изумлении смотрел то на старую мать, то на ее невестку. Наконец, не выдержав, спросил:
— Если она счастлива, то почему плачет?
— Как ты глуп! О боже, отчего мужчины такие дураки?! — воскликнула старуха, воздевая руки к небу. — Разве ты не видел, как счастливы эти пастухи, какими влюбленными глазами смотрят они друг на друга. При виде такой любви какая жена не вспомнит о своем муже? Ох, как ты глуп!
Она отвернулась. Я сказал:
— Позволь еще спросить.
— Ты больно много спрашиваешь!
— Только один вопрос, старая мать, прошу тебя, только один вопрос! Твой сын приговорен к двадцати восьми годам тюрьмы, а на твоих очах я не вижу ни единой слезинки!
Старая женщина сердито оглядела меня с ног до головы. На ее лимонно-желтом лице выступила краска гнева. Она сказала:
— Для чего мать рожает сына? Только чтобы дать ему жизнь или чтобы вложить в его руки новый мир? Каждая мать хочет дать сыну новый мир. Пусть этот мир будет не на много, но все-таки лучше того, в котором живет она сама, а сын, когда станет мужем, передаст его своему сыну. Тогда у отцов с детьми получается новое родство, тройная связь, они как одна цепочка. Если же мать не может дать сыну новый мир, то чем же ты отличишь ее любовь от любви коровы к теленку?
Гоанка смотрела на меня гневно, словно я был повинен в аресте ее сына. Смешанное чувство удивления и уважения вызвала во мне эта бедная старуха, на глазах которой не было и следов слез, хотя сын ее приговорен к ужасному наказанию. Глядел я и на ту, что пыталась улыбнуться сквозь слезы, словно она в свадебном паланкине ехала в дом свекра, чтобы счастливо зажить с мужем.
Монна, наша любовь не выходила за пределы гостиной. Твой Розарио — директор банка, того банка, хозяева и управляющие которого четыре сотни лет назад ограбили бедняков Гоа. Ни ты, ни я, ни Розарио не замечали, что, пока мы, сидя в гостиной, ставили свою благоухающую, как цветок, любовь в вазу сердца, там, на улицах, текла кровь и наш Гоа горел.
Монна, дело не в том, забыть мне тебя или умереть. Длится ли человеческая жизнь шестьдесят, или сто шестьдесят, или тысяча шестьсот лет — все равно это очень маленький отрезок времени, такой же короткий, как вспышка молнии. Погибнут старые звезды в небесах, и родятся новые, земля по-прежнему будет вращаться вокруг солнца, как и раньше, а мы обратимся в прах. У тебя в жизни еще так много времени, столько оборотов успеет совершить Земля, поэтому не спрашивай, жить или умереть. Конечно, жить!
А что ты сделала в своей жизни? Любила ли ты кого-нибудь от всей души? Дала ли другу добрый совет? Поглядела ли ты с улыбкой на ребенка врага, и там, где была тьма, заиграл ли луч света? В чем смысл твоего существования?
Смотри, Монна, над Гхатами занимается утро. Поезд подходит к Пуне. Показались долины, поля, крестьянские домики. На полях работают крестьяне, и кажется, что плуг врезается в самую грудь земли. Наш поезд идет по возвышенности, и далеко на восток простирается земля. Смотри, Монна, как сейчас оттуда, с востока, брызнет солнечный луч, алый, как знамя революции! Стало светло-светло, и свет этот разливается повсюду… Наступает утро…
Покуда не встало солнце, нельзя увидеть путей, по которым движется жизнь. Но когда наступает утро, всякому видно, откуда встает солнце, ибо то место красно, как кровь! Вот кровь обратилась в пламя, потом пламя сменилось светом, и видно, как черная земля превращается в возделанное поле. Из труб показался дымок. Радуга заиграла в засохших каплях дождя на окнах поезда. На траве блестит роса, а высоко-высоко в небе