В кабинете Светлова, на его письменном столе, Анемподист Михайлыч нашел и распечатал какую-то форменную бумагу с печатным бланком директора училищ Ушаковской губернии. Бегло прочитав ее, Ельников многозначительно покачал головой.
— Подарок этот недавно принесли? — необыкновенно желчно спросил он у сторожа, закусив нижнюю губу.
— Вчерась еще, сударь, — как только что барин уехали, — пояснил Бубнов.
Доктор опять покачал головой, присел к столу, написал что-то крупными, как говорится, евангельскими буквами на целом листе бумаги, вручил его с каким-то глухим, отрывистым распоряжением сторожу и ушел, желчно сказав:
— Да хорошенько, батюшка, приляпайте!
В тот же день вечером, незадолго до обычного часа воскресного урока, кучка рабочих, человек в пять, стояла перед наглухо затворенной, против обыкновенния, дверью флигеля и с удивлением рассматривала прилепленное на ней объявление, набросанное нетвердой рукой Ельникова и гласившее, что школа закрыта по распоряжению начальства. Рабочие настолько уже выучились грамоте в светловской школе, что могли сами и без труда прочесть теперь эту краткую, выразительную надпись.
— Ишь ты… закры-ы-ли! — сказал один из них, как-го печально-оторопело посмотрев на остальных.
— Что-о за оказия, братцы! — заметил другой, почесав ладонью у себя за ухом.
— Постучать, слышь, надоть, — предложил кто-то.
Постучались, — сперва тихо, но дверь не отворялась; постучались еще раз, громче, — вышел Бубнов.
— Что, господа честные? — сказал он, очевидно, в дурном расположении духа. — Домой надо уходить…
Рабочие молчали, тревожно переминаясь на месте.
— Хозяина-то бы вот самого повидать нам хотелось, — заметил подошедший тем временем Савельич, узнав от других, в чем дело.
— Хозяина-то?.. — смущенно переспросил сторож. — Да где его взять? Барин-то мой, может, теперь уж в остроге сидит…
— Эвона! Статочное ли это дело? Да за что ж так? — заговорили в один голос рабочие, сильно пораженные неожиданным заключением Бубнова.
— А уж про то начальство ведает, — пояснил он сурово.
— Хороший, слышь… душа-человек был! — грустно помянул кто-то добрым словом Светлова.
— Известно, как есть человек был! — с чувством отозвался другой.
— Эко ты горе какое! — пособолезновал третий, отходя немного в сторону и сморкаясь в полу своего дубленого полушубка.
Наступило общее затруднительное молчание.
Между тем к прежней кучке народа прибавилась понемногу новая; иные только что пришли. Праздничный, несколько щеголеватый наряд рабочих, резко противоречивший их печальным лицам, придавал этим последним какую-то особенную трогательную выразительность. Кто-то из новоприбывших — должно быть, совсем недавно поступивший в школу — подошел близехонько к двери флигеля и стал по складам разбирать негостеприимную надпись.
— Да уж тепериче, брат, хоть читай — не читай, а все не обучишься как следует, — несколько шутливо заметил плохому чтецу разговорчивый плотник.
В другое время эта шутка, может быть, вызвала бы общий смех; но в настоящую минуту она раздалась как-то заупокойно среди безмолвствовавшей толпы.
— Что ни толкуйте, господа честные, а уходить надо, — заключительно обратился к рабочим Бубнов и сурово захлопнул за собой дверь.
— И взаболь, что ж мы тут станем стоять без пути-то, братцы? Вали по домам! — пригласил Савельич остальных.
Знакомый уже нам, широкий в кости кузнец неожиданно выступил на сцену.
— А что, робята, ежели тепериче в острог к учителю сходить? — спокойно предложил он, очевидно, готовый на эту смелую попытку.
— Сичас видать, что кузнец: закалена, видно, шуба-то. Поди-ка ты какой бойкий! — трусливо отозвался в толпе один тщедушный мастеровой, по-видимому из портных,
— Учительская-то, чай, стоит твоих пятерых, — возразил ему с сердцем кузнец. — Туда же суется, мокрохвост поганый! — прибавил он, добродушно захохотав, и плюнул в сторону.
Но народ по-прежнему не намерен был ни шутить, ни ссориться, безучастно выслушивая эти единичные выходки. Седая голова сторожа опять высунулась в дверь.
— Уходите, уходите, господа честные! — проговорил он внушительно. — Ужо лучше завтре ввечеру понаведайся кто-нибудь сюда: может, вести какие придут от барина, — окончательно заключил старик и снова захлопнул дверь.
Постояли, постояли рабочие, посмотрели как-то нерешительно — сперва на темные окна флигеля, а потом друг на друга, и молча стали расходиться, уныло понурив свои недоучившиеся головы.
И им тоже, должно быть, как вчера Бубнову, чуялось что-то недоброе…
Бубнов был, как говорится, не пророк, а угадчик: барин его действительно сидел в остроге. Эту тяжелую весть принес домой, на другой день утром, Василий Андреич, вернувшись от полицеймейстера. Но старик не вдруг сообщил ее жене; он прежде всего прошел молчаливо в свой кабинет, выкурил там трубки четыре залпом, все отговариваясь сильной усталостью, и потом уже, когда старушка неотступно пристала к нему с расспросами, объявил ей каким-то глухим, подавленным шепотом:
— Александр-то ведь у нас… в остроге!
Ирина Васильевна так и грохнулась об пол.
— Вот оно каково… матери-то!!.- раздирающим душу голосом молвил Василий Андреич Оленьке, как-то растерянно-безнадежно стоя над распростершейся женою.
Девушка с криком кинулась в кухню за холодной водой.
Многих стоило усилий, чтоб привести в чувство несчастную, подавленную горем старушку; наконец, она слабо очнулась и мутными глазами обвела комнату. Может быть, никакие медицинские средства не подняли бы с полу в эту минуту Ирины Васильевны; но жгучее сознание, что ее сын — ее дорогой Санька — сидит в остроге, придало ей мгновенно, так сказать, сверхъестественные силы: старушка быстро вскочила на ноги.
— Я сейчас… я сама к нему поеду!.. Бедный Санька!.. Отец!.. Оля!.. вели лошадь… поскорее!.. Ох, боже мой, боже мой!.. — твердила она, рыдая и порывисто переходя то от мужа к дочери, то наоборот.
Насилу, насилу удалось Василью Андреичу успокоить ее.
— Ты прежде отдохни маленько, мать, а потом и поедешь… Да лучше бы тебе, однако, не ездить сегодня?.. а? Завтра бы лучше поехала?.. — мягко уговаривал он уложенную им в постель жену, натирая ей спиртом виски.
Ирина Васильевна только махнула нетерпеливо рукой.
— Ну, ну… ладно, ладно!.. поезжай! только успокойся ты теперь-то, Христа ради, хошь на полчаса… — поспешил согласиться старик.
Он, в эти полчаса, ухаживал за ней, как нянька.
Василий Андреич, изучивший до мельчайших подробностей характер и привычки своей жены, решительно не мог припомнить, чтоб она когда-нибудь так растерялась сразу — до обморока; никогда еще не встречал в ней старик той покорной уступчивости, с какой Ирина Васильевна позволила ему перед тем уложить себя в постель, — и он вдвойне глубоко почувствовал теперь, что настоящее испытание превышает все, что было безотрадного в их долгой кропотливо-трудовой жизни! Но ведь они уж доживают свой век; а что же будет с ним, с сыном? Что будет с этим человеком, который уже и теперь, в самом начале своего молодого, самостоятельного поприща является, так или иначе, арестантом острога?! Учиться столько лет… и для чего же? Чтоб смирнее сидеть потом за железной решеткой — для того, что ли?! И откуда, зачем эта прыть, этот неугомонный риск, когда без них можно жить покойно и весело? Весело!.. Да весело ли, полно?
А те-то, давно позабытые им, Васильем Андреичем, люди… разве они не были так же покойны и веселы в далеком безлюдном захолустье?..
Приблизительно в таком именно роде, хотя в другой форме и большем объеме, проходили мысли в голове старика Светлова, пока отдыхала в постели его жена.
«Э-эх! не хватает у меня маленько чего-то…» — тяжело и безнадежно подумал он, наконец, и заскреб у себя в голове.
Действительно, чтоб привести в порядок и уяснить себе эти мысли, чтоб разрешить победоносно все эти сомнения, Василью Андреичу не хватало немногого: ему недоставало одной, но зато громадной, всесокрушающей мировой силы — знания!
Ирина Васильевна лежала недолго, — по крайней мере не больше того времени, какое назначил ей наудачу сам муж: стремление к немедленной деятельности в пользу сына, мысль, что ее милый Санька, может быть, болен и сам от испуга, опять подняли на ноги старушку; она тотчас же собралась ехать к нему.
— А… ты, отец?.. — нерешительно обратилась Ирина Васильевна к мужу, уже надевая в передней салоп.
Василий Андреич, до сих пор так нежно ухаживавший за ней, нахмурился вдруг, как туча.
— Я ничего не забыл в остроге, — сказал он отрывисто и сурово, — да и нашего роду там не было.
— Ну, отец, бог с тобой! только на том уж свете ты, батюшка, за эти слова разделаешься… — вся в слезах заметила ему старушка.