— Ешьте-ка, вот вам дела. Нечего урекаться-то. Его были деньги, его над ними воля. А ты вот наживи свои, да тогда и орудуй ими как вздумаешь, — проговорила кузнечиха, ставя на стол чугун с горячим картофелем, солонку и хлеб.
— Экая тетка Авдотья! гусли, а не баба! — воскликнул Костик, желавший переменить разговор.
— Баба, брат, так баба. Дай бог хоть всякому такую, — отвечал кузнец, ударив шутя жену ладонью пониже пояса.
— Дури! — крикнула кузнечиха на мужа. — Аль молоденький баловаться-то.
— А то неш стары мы с тобой! а?
— Пятеро батей зовут, да все молодиться будешь.
— Вольно ж тебе, тетка Авдотья, рожать-то! — заметил Костик.
— Вольно! — ответила баба, копаясь около спящих на лавке ребятишек, и улыбнулась.
Мужики тоже все засмеялись.
— Нет, братцы, я вот что задумал, — говорил, подмигнув Вуколу, кузнец, чистя ногтем горячую картофелину. — Я вот стану к солдатке ходить.
— Это умно! — заметил Вукол.
Кузнечиха смотрела на мужа и ничего не говорила.
— Право слово, хочу так сделать.
— Эх ты, бахвал! Полно бахвалить-то, — сказала кузнечиха.
— Чего бахвалить? я правду говорю.
— Много у солдатки есть и без тебя, и помоложе и получше.
— Это ничего. Старая лошадка борозды не портит.
— Солдатка-то любит, чтоб ходили да носили.
— И мы понесем.
— Что понесешь-то? Ребят-то вот прокорми.
— А цур им, ребята!
— Цур им.
— Ай да Савелий! Молодец! — крикнул Костик. — А ты, видно, завистна на мужа-то, тетка Авдотья?
— Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи, так в ту же пору. Еще покойней будет.
Мужики опять засмеялись над Авдотьей, которая хорошо знала, что муж шутит, а все-таки не стерпела и рассердилась.
Поели картофель, помолились богу и сказали спасибо хозяйке. Кузнец хотел обнять жену, но она отвела его руки и сказала: «Ступай с солдаткой обниматься!»
Костик закурил трубочку и велел Вуколу выводить за ворота лошадь. Когда Вукол вышел за двери, Костик встал и, подойдя к кузнечихиной постели, одернул с Насти одеяло и крикнул: «Вставай!»
Настя вскочила, села на кровати и опять потянула на себя одеяло, чтобы закрыть себя хоть по пояс.
— Вставай! — повторил Костик.
— Полно тебе, — сказала кузнечиха. — Отойди от нее, дай ей одеться-то. Ведь она не махонькая; не вставать же ей при мужиках в одной рубахе.
Костик отошел; Настя безропотно стала одеваться. Кузнечиха ей помогала и все шептала ей на ухо: «Иди, лебедка! ничего уж не сделаешь. Иди, терпи: стерпится, слюбится. От дождя-то не в воду же?»
Вукол вывел лошадь за ворота и стукнул кнутовищем в окно; Настя одела кузнечихину свиту, подпоясалась и сошла на нижний пол; Костик встал и, сверкнув на сестру своими глазами, сказал:
— Ну-ка иди, голубка!
Настя стояла.
— Иди, мол, — крикнул он и толкнул сестру в спину.
Настя стала прощаться с Авдотьей.
— А ты вот что, Борисыч! ты пожалей сестру, а не обижай. Обижать-то бабу много кого найдется, а пожалеть некому.
— Ладно, — ответил Костик и опять толкнул Настю.
— Да ты что толкаешься-то! — сказала кузнечиха, переменив голос.
— Хочу, и толкаюсь.
— Нет, малый, ты там в своем доме волен делать что хочешь, а у нас в избе не обижай бабу.
— Ты закажешь? — гневно спросил Костик.
— А еще как закажу-то! Нет тебе сестры, да и все тут! — воскликнула кузнечиха и пихнула Настю опять на верхний пол.
— А, такая-то ты! Разлучать мужа с женой вздумала!
— Не бреши, дядя, кобелем. Я злым делам и не рукодельница и не потатчица. Я сама своего мужа послала, чтоб, как ни на есть, свести твою сестру с Гришкой, без сраму, без греха; а не разлучница я.
— Что ж теперь делаешь?
— А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-божьему, как брат; а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с богом: я сама ее приведу…
Савелий! — крикнул Костик.
— Что? — отвечал кузнец.
— Чего ж ты молчишь?
— А что ж мне говорить?
— Да что ж вы, разбойничать, что ли? На вас, чай, ведь суд есть.
— Ну, брат, мы там по-судейскому не разумеем.
Костик прыгнул на пол, схватил за руку сестру и дернул ее к двери.
— Э! стой, дядя, не балуй! — сказала кузнечиха. — У меня ведь вон тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну, так дадут другу любезному такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь, на какой бок переворачиваться.
Костику были знакомы кулаки гостомльских ямщиков. Он вспомнил прошлогоднюю ссору с ними на ярмарке и выпустил из своей руки сестрину руку.
— Нет, уж пусти меня, Авдотьюшка, — проговорила Настя, затрясшаяся от угрозы кузнечихи, — пусти, милая, поеду; все равно.
— Я тебя сама отвезу.
— Нет, пусти, пусти, — повторяла Настя, боявшаяся за строптивого брата, и сама тянула его за рукав к двери.
Кузнечиха пожала плечами и сказала:
— Ну, коли на то твоя воля, я тебе не перечу.
— Прощай, прощай! — повторила Настя и вышла за двери.
— Благодарим на угощении, на ласке! — язвительно сказал Костик и вышел вслед за сестрою.
— Не на чем, голубчик! — спокойно ответила Авдотья.
Сани заскрипели по снегу, а на дворе еще было темно.
— Иззяб ты? — спросила кузнечика мужа.
— Спать хочется.
— Ступай на печь.
— Надо пойти вороты запереть.
— Ложись, я запру.
Кузнец полез на печку, а жена вышла на двор в одной рубахе и в красной шерстяной юбке. Вернувшись со двора, она погасила каганец и, сказав: «Как холодно!», прыгнула к мужу на печку.
— Зазнобилась? — спросил жену кузнец,
— Холодно смерть, — отвечала Авдотья,
VIII
Костик уехал с барином в Орел. Говорили, что они уехали на целую неделю, а может, и больше. На хуторе все ходило веселее. Барин у них был не лихой человек, и над ним даже не смеялись, потому что он был из духовных, знал народ и умел с ним сделываться. Сначала он, по барыниному настоянию, хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных, то есть запретить ребятишкам звать мужиков и баб полуименем, а девкам вменить в обязанность носить юбки; но обе эти реформы не принялись. На первую мужики отвечали, что это делается по простоте, что все у нас друг друга зовут полуименами: Данилка дядя, тетка Аришка и т. п. Либо полуименем, либо по одному отчеству, а полным крещеным именем редко кого называют. А относительно девичьих нарядов сказали, что девки на Гостомле «спокона века» ходили в одних вышитых рубашках и что это ничему не вредит; что умная девка и в одной рубашке будет девкою, а зрячая, во что ее ни одень, прогорит духом.
— Да не то, ребятушки! а ведь нехорошо смотреть-то на большую девку, как идет в одной рубашке, — говорил барин.
— А ты, Митрий Семеныч, не гляди, коли нехорошо тебе показывается, — отвечали мужики.
Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в белоснежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня. На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на двор и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька и тот рябый кобель, к которому Настя приравнивала своего прежнего жениха, а теперешнего мужа.
Настя сидела, сложив на коленях руки, в избе Прокудиных. Она была теперь одна-одинешенька: все семейные были на маслобойне, где заводили новый тяжелый сокол[21] и где потому нужно было много силы. Она была в своем обыкновенном, убитом состоянии и не заметила, как в избе совсем стемнело и как кто-то вошел в двери и, закашлявшись, прислонился к притолке. Она пришла в себя, когда знакомый старческий голос, прорываясь через удушье, произнес:
— Где ты, Настя?
Настя вскрикнула: «Матушка моя родимая!» — бросилась к матери и зарыдала.
— Так-то, дочка моя родимая! Таково-то лестно матушке слышать все, что про тебя люди носят да разнашивают.
Настя плакала на материнской иссохшей груди.
— Что, дитя мое? Что? Что будем делать-то? — спрашивала Петровна, поправляя волосы, выбившиеся из-под Настиной повязки.
— Ох! не знаю, матушка, — отвечала Настя, отслонясь от материной груди и утирая свои глаза.
— Сядем-ка. Смерть я устала… удушье совсем меня задушило, — говорила Петровна, совсем задыхаясь.