Меня мучила ревность, и я поднялся в выставочный зал. Там было тихо, навешивали и наклеивали ярлычки к рамкам и планшетам, технички вытирали пыль, смотрители прохаживались на выходе из зала. Зал был пронизан светом, и в нем, просвечиваемые насквозь, стояли Элоиза и Перхота. Фотограф тем не менее казался черным пятном, он что-то рассказывал Элоизе, то и дело кивая на фотографию. Меня они, наверное, не заметили, так как я был против света. Я невольно залюбовался Элоизой. Свет пронизывал ее легкое платье, и ее фигура действительно могла украсить любую выставку. Я спустился вниз. Пыль и цемент были, видно, моим уделом. Что ж, заслужил, что заслужил.
Вадим предложил мне сфотографироваться…
— Вадим предложил мне сфотографироваться, — вечером сообщила Элоиза. — А я сказала, что подумаю.
— Вадим?
— Да, фотограф. Перхота.
— А-а.
По телевизору женщины спорили с мужчинами, а ведущий принимал то одну сторону, то другую. Скорее всего он был тем, кого называют словом, похожим на слово "транзит", то есть ни тут и ни там.
— Тебе это нравится? — спросил я.
— Нет, но другого ничего нет.
Я уснул опять на раскладушке и уже не видел, как раздевалась и ложилась в постель Элоиза. У меня полностью нормализовался сон и полностью покинула нужда в чем бы то ни было — ничего не надо было!
Лет до сорока мне снилось…
Лет до сорока мне снилось, что я летаю. Сначала снилось часто, потом все реже и реже, а лет десять назад и вовсе перестало сниться. Как я это воспринял? Никак. Даже не обратил внимания. Сколько можно летать? Но спустя лет пять после того, как я в последний раз забрался на горную кручу и с нее совершил удивительный полет над долиной в цветах, в красноярской гостинице на рассвете я сквозь сон услышал удивительную мелодию, напоминавшую мне мой полет во сне. Мой номер был на пятом этаже, и мелодия поднималась с земли, залетала в мой номер в открытое окно, кружила по комнате, вытягивалась во всю длину моей жизни и вылетала в окно, уносясь куда-то в неведомые дали, для которых, очевидно, и звучала.
Я, не открывая глаз, с замиранием сердца слушал ее. Больше всего я не хотел, чтобы она кончилась или прервалась. Я вдруг понял, что она представляет для меня не меньшую ценность, чем моя жизнь. Женский голос, чистый до прозрачности, без напряжения вел мелодию, поднимаясь до небесных высот гармонии и до небесных высот моей души.
Я не встал с постели, не выглянул в окно, чтобы посмотреть, откуда идет этот голос. Музыки, в ее банальном смысле, не было. Не было музыкальных инструментов, не было слов или отдельных звуков, которые можно было бы привязать к буквам, слогам, словам… Был один лишь божественный голос и божественная мелодия. В слиянии они совершили чудо. В тот момент я, кажется, понял смысл божественной любви. И тогда же я вспомнил, что уже пять лет, как перестал летать во сне. Стал совсем взрослым, с иронией подумал я, и вспомнил о моей покойной матушке, Царствие ей Небесное! Не ее ли голос звучал мне в предутренней синеве?
Спустя два или три года я снова услышал эту мелодию и этот голос часа в три-четыре ночи, и тоже в гостинице, в Чите, когда я был так же одинок и неприкаян. И опять я не выглянул в окно. Мне тогда было очень плохо. Я даже подумал, что это подарок судьбы и последние мои минуты окрашены такими пленительными звуками.
Когда мне стало совсем туго и я с трудом вырывался из цепких объятий моих кредиторов, мелодия стала звучать чуть ли не каждый месяц. Я стал нервным, вскакивал с постели и выглядывал в окно. Разумеется, я ничего не видел. Мелодия пропала, и вот уже больше года я не слышу ее.
Да, подумал я, она была дана мне вместо моих полетов во сне. Может быть, была их продолжением. В этом продолжении летал уже не я, а нечто более тонкое и вечное, что было во мне. Душа? Скорее всего у мелодии и полетов источник один. И мне вдруг словно шепнул кто: еще раз услышишь ее, это будет твой последний полет, после которого ты совершишь первую посадку во сне…
Первое, что я сделал в среду…
Первое, что я сделал в среду, это поднялся в выставочный зал и подошел к фотографии, возле которой стояли вчера Элоиза и фотограф. Фотография, ничего не скажешь, была выполнена мастерски. Женщина, очень похожая на Элоизу, предположительно моложе ее лет на десять, стояла обнаженная возле окна, растворенного настежь. Она и сама была растворена настежь. Фотография была напитана светом, который лился из окна, наполнял женщину, и она светилась как святая. Что ж, на такую фотку можно и согласиться, подумал я. Вряд ли в жизни Элоизы было что краше, да и вряд ли что будет.
Всю среду я был сам не свой. Иногда встретишь кого-нибудь, вроде и знаком тебе, а не вспомнишь. И под этим впечатлением ходишь весь день. Вот так же я ходил после того, как увидел фотографию той женщины у окна.
В обед мы встретились с Элоизой в закусочной, как договаривались утром. До обеда я съездил с Салтыковым и Вовой Сергеичем на центральные склады за металлоконструкциями и метизами. Натаскался до того, что тянули руки.
— Я согласилась, — сказала Элоиза.
— На что? — Я сделал вид, что не понял.
— Сфотографироваться у Вадима. Всего один раз.
— Ну чего ж, всего один раз, чего ж не сфотографироваться? Покажешь?.. Я имею в виду фотографию.
— Обязательно.
— И где… как он хочет тебя снимать?
— Возле окна.
— Понятно. Вечером?
— Нет, днем. Завтра. Сейчас хорошее освещение. Столько солнца!
— Да, хорошая должна получиться фотография. Я после обеда опять на склады. Уже за материей. Хорошо, а то ящики с болтами и гайками тяжеленные и жарко…
— Думаешь, рулоны материи легче? — Видно было, что Элоиза думает о чем-то своем. Лицо ее было переполнено светом и покоем, а под ними угадывалась стихия замерших на минуту чувств. Такие лица я видел только на старинных портретах.
— Да, не легче, — согласился я. — Материя, она тяжелее сознания. Нет, спутал. Первичней.
Элоиза кивала красивой головой, видимо, соглашаясь со мной. И от ее красоты в меня вошла тревога. Тревога — младшая сестра красоты.
До вечера я натаскался с материей, Элоиза с сознанием, и мы оба после ужина и невзрачной домашней суеты без сил упали, она на кровать, я на раскладушку, и тут же уснули.
Перхота пригласил Элоизу…
Перхота пригласил Элоизу фотографироваться в свою студию в десять часов утра.
— Это лучшее время суток в июне, с десяти до одиннадцати. Освещение совершенно сказочное, — услышал я, — оно в этот час способно проникнуть в самое сердце.
Слова эти впились в мое сердце раскаленной иглой.
Когда человек в пятьдесят лет терзается проблемами двадцатилетнего, он скорее всего проскочил свои двадцать лет без остановок. И вот теперь, когда с риском для жизни он спрыгнул не туда, куда ему надо было, конечно, берет досада. Да еще какая!
— Моя студия располагается вон в том доме, над гастрономом, центральный подъезд, как поднимешься, направо. Пять минут ходу. Запомнила?
Элоиза кивала головой, не глядя на него.
— Значит, через час. Жду.
Это были последние слова его.
Я пошел к Салтычихе за заданием и тут же от нее к ее супругу.
— Он просил меня сделать кое-какую перестановку в его кабинете, — сказал я ей.
— Да не спешите, он придет около десяти.
— Хорошо, надо подготовить инструмент и вытащить кое-какой мусор.
Салтычихе была по нутру моя расторопность.
Без четверти десять я вынес мусор и догнал в дверях Салтыкова. Навстречу нам шла Элоиза.
— Я к фотографу, — сказала она. — Меня отпустили до двенадцати.
Она не вернулась до вечера.
Я шел домой…
Я шел домой, и сердце мое страшно билось. Я хотел и боялся увидеть Элоизу. Меня пронзило вдруг страшное сожаление о том, что я связал ее судьбу со своей, но теперь уже было поздно что-либо перекраивать в наших судьбах.
Она лежала на кровати и, кажется, спала. Я погладил вышедшего мне навстречу кота и тихо прошел в ванную. Помывшись, я сел на кухне возле окна и закурил. Есть не хотелось. Сейчас бы я выпил, но, зная себя, я боялся сорваться и безвозвратно погибнуть не только в ее, но и в своих глазах.
— Куришь? — услышал я и вздрогнул.
Голос ее был глухой, чужой и наполненный страданием и страхом. Я с удивлением посмотрел на нее. Глаза ее были опухшие от слез, и в них несмываемым пятном застыл ужас.
— Что с тобой? — Я встал с табуретки и взял ее за плечи.
Элоиза с рыданиями упала мне на грудь.
— Успокойся… успокойся… — У меня не поворачивался язык сказать слово "милая", но про себя я повторял только его одно.
— Сфо… сфотографировалась? — выдавил я из себя.
Она молча замотала головой. Я предложил ей попить чай. Мы пошли на кухню. Элоиза зашла в ванную и умылась холодной водой.