Окно выходило на пустынную улицу, покрытую снегом, ярко залитым светом, и было непонятно, откуда падал этот свет, потому что небо было черное. По ту сторону улицы стоял довольно высокий одноэтажный дом с закрытыми ставнями и плоской крышей. Цвет всего дома был темно-бурый, как будто его сделали из старого, прогнившего дерева. Над домом свешивались толстые потолочные бревна, от которых падали продолговатые тени. Кругом ничего не было и висел серый, густой туман, закрывавший все остальное от взоров. Как между цветами предметов, так и между светом и тенью все время сохранялся резкий, неприятный контраст, и тени ни на волос не изменяли свою темноту, а свет ни капли не слабел, не усиливался; туман не колыхался, точно был нарисован, и вообще все отличалось мертвенным отсутствием какого-либо движения и жизни. Ах, как скучно и тяжело было стоять у окна и смотреть на этот дом! В то же время Иловлин чувствовал, что на него направлены отовсюду невидимые взоры, озлобленно-ликующие взоры, как бы застывшие в ожидании того, что должно было свершиться.
Но вот вдоль крыши прошла человеческая фигура — медленно, беззвучно и осторожно, как будто бы боясь нарушить неподвижность света и тени; человеческая фигура прошла и села на одну из свешивавшихся над домом балок. На ней был надет длинный красный плащ, складки которого так быстро колебались, что казалось, были одарены жизнью и дрожали от страха. На голове у неизвестного был надет черный глухой капор, имевший со стороны лица форму маски. В стороне от красного плаща, верхом на бревне, сидел майор Порошин, притворявшийся совсем другим, чем он был, хотя было очевидно, что это он. Лицо его было сурово, и во время всего последующего он упорно молчал. Затем явилась еще какая-то личность, но ее трудно было разобрать: она говорила глухим и крайне неприятным голосом, точно из большой пустой бочки.
— Ну, подойди, преступник!.. подойди, арестант!.. — сказал третий судья.
— Разве я арестант? — спросил Иловлин.
Третий судья захохотал и сказал иронически:
— Он не арестант? ха, ха, ха!
— Арестант! преступник! — сказало несколько озлобленных голосов. — Страшный преступник!
У Иловлина похолодело на сердце.
— Ты бежал в Алексапдрополь… В А-лек-сан-дро-поль! Украл деньги, которые тебе дали на покупки, и растратил… Украл и растратил… Растратил, украл! Что? тысяча восемьсот семьдесят восемь рублей…
«Господи! — подумал Иловлин, — эдакая сумма! Ведь это от Рождества Христова прошло столько лет!»
— Я возвращу деньги, — сказал он вслух.
— Возвращу… ха, ха! Он возвратит?! Нет, брат! Тут уже возврата нет!
— Нет возврата! Нет возврата! — воскликнули те же голоса.
Он подумал, что все это дело затеяно майором Порошиным, которому он должен был купить десять фунтов свечей…
— Я возвращу свечи…
Но предложение это было отвергнуто, а Порошин выразил на своем лице удивление, как бы желая показать, что он даже не понимает, о каких это свечах идет речь.
— И все это произошло, — начал говорить тихим и грустным голосом красный плащ, — все это произошло от увлечений сердца… Ты влюбился в Мариам и погиб; не правда ли, что ты влюбился в Мариам?..
Сердце подсказывало Иловлину «да», но он покачал головой и сказал — «нет».
— Как нет?! — И в голосе красного плаща послышалась суровая нота. Красный плащ себя выдал. Под ним скрывалась Майро.
«Как же она меня судит за то, что я для нее сделал? — думал Иловлин, — надо признаться… Она тогда спасет меня».
— Да… я люблю ее…
— Вот видишь, какой ты негодяй, какой ты преступник! — сказала Мариам, но ее нежный голос противоречил словам. — Мало одной жизни, которую мы возьмем у тебя; за это надо тебя казнить два раза!..
Итак, предчувствие его не обманывало; его ждала казнь, и ужас все более и более охватывал его существо. Но и в эти последние минуты он испытывал болезненную сладость присутствия Мариам, хотя она была в числе тех, которые собирались отнять у него жизнь. «Какая она свирепая женщина! — думал он. — Как это чудно и странно!.. Я знаю, что она любит меня и сама тянет меня к погибели… И какой обман! Жестокий обман! А все же я люблю ее…» И все его мысли, казалось, немедленно же сообщались Мариам, и в то время, как она увеличивала ободрения против него, звуки ее голоса становились вое нежнее и мягче.
— Ну, защищайся, преступник! Говори что-нибудь, арестант! — грубо сказал третий судья.
И Иловлин торопливо, с необыкновенным волнением стал говорить все, что приходило на ум, сам не понимая ни одного слова из своей речи. Всякий раз, когда он останавливался, чтобы перевести дух, третий судья тотчас же погонял его словами: «Ну, говори! рассказывай, арестант!» А Порошин безнадежно мотал головой и презрительно улыбался, как будто желая сказать: «Знаем, знаем мы эти увертки! только они ни к чему не поведут…» Когда от нестерпимой жажды у Иловлина пересохло в горле и он не мог уже двигать более языком, явилась какая-то длинная личность и отвратительно-гнусавым голосом прокричала несколько раз: «Он знает по-французски! он знает по-французски!»
— Ну, говори по-французски, преступник!
Иловлин со страшным напряжением мысли стал говорить все французские слова, приходившие ему на память. Когда он умолк от усталости, защитник прокричал: «Он знает по-итальянски! Он знает по-татарски! Он, знает по-армянски! Он знает по-александропольски!»
— Ну, говори по-александропольски, преступник!
Но преступник, вместо того чтобы показать свое необыкновенное знание даже александропольского языка, упал в изнеможении…
Затем начались разнообразные казни, которые, впрочем, не доводились до конца, а производились примерно. Иловлин всячески старался им противиться.
Дом, на котором сидели судьи, исчез, и вместо него явилось дымящееся пожарище. Догорал лес; густой дым обвивал ближайшие обгорелые деревья, но сквозь дым виднелись красные еще от жара, более отдаленные стволы. Оттуда, с большими усилиями и страшно медленно, тащили огромное бревно, чтобы раскачать его и задавить им Иловлина. Он в ужасе притаился sa окном, в расчете, что его, может быть, не заметят. Но «они» как будто и не сомневались в том, что он их не избежит, и все их внимание было сосредоточено на огромном, тяжелом бревне… «Боже! — думал он, — зачем такое огромное бревно? Ведь они меня раздавят им, как мышь!» «Ну, берись, что ли, разом! — кричали они, — разом берись!.. раз, два, три — бери!!» Хотя бревно было еще довольно далеко, но он уже чувствовал, как оно надавило ему на грудь, и… очнулся.
Тогда, по предложению кого-то, было решено заморить его молчанием, и в комнате наступило полнейшее безмолвие. Самойлов, Заелов, священник шевелили губами, но ничего не было слышно, и тщетно старался он сам извлечь малейший звук из своей груди. Тогда он стал молиться и услыхал биение своего сердца. В комнате раздался шум как бы прибывающей воды, сначала тихий, а потом все более и более громкий и, наконец, обратившийся в протяжный и свирепый рев. «Идут! Идут!» — раздался где-то вверху торжествующий голос, и вся стена исчезла. Перед Иловлиным открылся беспредельный океан, один вид которого может наполнить душу ужасом. Небо было серое и тусклое, а мутная вода моря казалась еще темнее. И все было мрачно и ужасно… Только где-то, в беспредельной дали, низко опустившаяся звезда отбрасывала вверх колеблющийся сноп света. Страшный ветер колебал этот бесконечный океан, и шумные волны, взлетая до неба, заворачивались в разные стороны, как исполинские водяные пещеры, а белая пена целыми облаками носилась под небом и исчезала в его тусклой беспредельности. По бушующим волнам, оглашавшим воздух протяжным воем, неслись прямо на Иловлина тысячи освирепелых собак, и на спасение не было никакой надежды. Последние минуты его настали…
Иловлин пронзительно вскрикнул, в отчаянии соскочил с постели и упал на руки к испуганной Мариам, входившей в это время в комнату. На этот крик прибежал Самойлов и уложил своего командира в постель.
— Ишь, даже с кровати соскочил! — говорил он, кутая больного одеялом. — Вот болезнь-то проклятая!..
Несколько дней Иловлин находился в отчаянном положении, но час его еще не пришел… Через две недели он начал поправляться. Тиф произвел в его памяти значительную перемену: он забыл, как он заболел, а также многое из того, что происходило в действительности до его болезни; он только вспоминал одни за другими безобразные видения, которые его преследовали в бреду; по временам, в особенности вечером, ему казалось, что он действительно все это видел. Несколько ночей он с трепетом ожидал, что тиф вернется и опять ввергнет его в эту ужасную область призраков, но, к счастью, природа пересилила болезнь…
Тем временем эпидемия с страшной энергией опустошала войска блокадного корпуса. Сначала тиф свил себе гнездо в Эрзеруме. Бывали дни, что в городе умирало по триста человек. Среди населения и турецкого гарнизона царствовало уныние. В половине января тиф, значительно ослабев в городе, принялся опустошать наши войска.