Опарина силилась объяснить положение вдовы, но у нее ничего не выходило, кроме того, что вдова была замужем, и потому ей более должно быть доверия.
Шел дождь. По улице шел полупьяный десятский и, остановившись перед домом Опариной, сказал что-то негромко. Опарина отперла окно и крикнула:
— Куда ты?
— Скликать! Дашку стягать хочут. Опарина с негодованием хлопнула. окном и стала скоро убирать со стола чашки. Я спросил у нее, где волость, и пошел туда.
За церковью стояло еще несколько домов, и из них особенно выдавались два дома: один, пятиоконный, стоял на площадке, против церкви. Дом был построен недавно и по новому фасону. У окон были расписные ставни, две трубы обелены. Наискось этого дома, через дорогу или улицу, был дом старинного фасона, старый, черный, с провалившейся до половины крышей. Над окнами, с разбитыми стеклами, болталась обеленная доска, держащаяся на одном гвозде, с надписью — волосное правление. В доме был гам и крик. Ворота были растворены, да они, как надо полагать, с давнего времени и не запираются, потому что половинки их держатся только на верхних болтах и подперты. Во дворе амбар с двумя дверьми. В этом амбаре, как я узнал после, содержатся виноватые, в одной половине — мужчины, в другой — женщины. Окон ни в том, ни в другом отделении нет. Во дворе грязно, воздух тяжелый, гнилой… Вошел я по небольшой лесенке на крыльцо, потом вошел в темные сени, из которых ведут двери вовнутрь, справа и слева. Направо двери отворены. Там, в небольшой комнатке с одним окном и с облупившеюся во многих местах штукатуренною стеною, стоял небольшой стол простой работы; на столе и на окне сидели в рубахах крестьяне, двое из них курили махорку. Я поклонился им, спросил: здесь волостное правление? — и получил утвердительный ответ. Никаких украшений в этой комнате не было, кроме одной рамки между печью и дверью, которою я вошел в комнатку, — рамки с разбитым стеклом. В рамке ничего не было, и я не мог понять, для какой именно цели повешена она; да надо полагать, и крестьяне об этом не знали.
Другая комната, в три окна, довольно просторная, но узкая, с такими же ощипанными и заплесневевшими стенами и потолком, с черным от грязи полом, только и отличалась от первой что простором да двумя столами и четырьмя стульями, стоявшими у столов; За одним столом сидело два человека в сюртуках, с длинными волосами и с плутовскими физиономиями, за другим сидел солдат и писал грамотку двум крестьянам. Этот солдат, как я узнал тут же, принадлежал к составу канцелярии волостного правления. А узнал я это из того, что вышедший из угловой комнаты писарь, молодой, бойкий господин, в легком летнем пальто и скрипящих сапогах, приказал ему переписать какую-то бумагу. В этой комнате было человек до тридцати крестьян, большею частью в рубахах и шапках. Половина из них сидели на полу у стен, половина, собравшись в небольшие кучки, о чем-то горячо разговаривали. Некоторые курили табак. Здесь происходил такой говор, что разобрать решительно ничего невозможно; никто не стеснялся ни крупными выражениями, ни языком, ни руками, все равно как на улице; всяк как будто бы чувствовал себя в своем доме; только из того, что при появлении волостного писаря в этой комнате или при проходе его в первую комнату народ немножко утихал, а некоторые даже вставали с полу, можно было заключить, что они у начальства.
Третья комната отличалась от первых двух тем, что, кроме табачного дыму, в ней пахло еще и водкой. Действительно, я увидел на окне полуштоф с жидкостью, деревянную солонку, чайную чашку и редьку. В этой комнате стояло два шкафа, окрашенные на скорую руку красною краскою, и посередине большой стол. За столом у стены стояло три стула, из коих один, крайний к окну, имел подушку, обшитую кожей. На столе были разбросаны бумаги, паспорты, две какие-то книги; писарь сидел на краю, противоположном той стене, у которой стояли шкафы, и что-то писал; перед ним стояли трое крестьян.
Простоял я с четверть часа, а начальство не являлось. У меня от дыму начала болеть голова. Крестьяне на меня не обращали внимания, только писарь, проходивший мимо меня, косился.
Наконец явился старшина: низенький человек, лет сорока, с лысой головой и большой черной бородой. Он был не толст и не тонок и не щеголял костюмом: на нем был надет черный зипун, опоясанный красным кушаком. Физиономия его выражала тупость и дикость. При входе он крякнул, вытащил из-за пазухи ситцевый грязный платок, отер им лицо и, протолкавшись в толпу, пробасил:
— Васька, падле-ец! — Затем он начал тузить одного крестьянина, стоящего ближе всех к выходу.
Народ опять враз захохотал.
— Илья Петрович… — произнес получивший удар.
— Зашибу! Зашибу!!
— Гляди, Кузьму за Ваську принял? — сказал, смеясь, молодой крестьянин.
Народ опять захохотал.
— Аль Кузьма! Ку-узьма!.. Ах ты, ешь те леший… Кузьма?.. Ну, просим прощения, — говорил старшина и при последнем слове низко поклонился Кузьме.
— Ничего; зачти за недоимку.
— Целуй! друг! — говорил старшина и стал целовать Кузьму.
— С похмелья, аль пьян? — спросил старшину народ.
— Видно, грех попутал — пьян никак… Смотри, не грохнись, — острил молодой крестьянин.
Народ захохотал.
Старшина мотнул головой и пошел в третью комнату.
— А, Василь Васильч!.. Сто лет здравствовать, три пьянствовать… Водка-то есть ли? — И старшина ткнулся животом в стол, причем произнес: — Василь?.. как бы таво-сево?
— Есть мне когда с тобой раздобаривать! Садись на свое место да пей водку, вон! — проговорил писарь, указывая рукой на окно.
— О-О! Ах ты, сорока-белобока… Та-та-та! та-а-та! — Старшина, схватив полуштоф, сел на стул с кожаной подушкой.
— Яким! подай-кось лахань-ту? — сказал старшина мужику, стоявшему у двери.
— Раненько бы… тово… — начал было Яким и почесал себе затылок.
— Ну! не тебя — себя угощаю. Мужичок подал старшине чайную чашку, редьку и солонку.
— Вот!.. и потолкуем тожно… Важно! — произнес старшина, выпив чашку водки.
Старшина стал закусывать редькой и начал разговор с мужичком насчет лесу.
— А што ж, старшина, Яковлеву-то? — спросил писарь.
— Веди!.. Эй, Гаврило! веди Яковлеву! Живо веди, черт те дери! — кричал старшина.
Немного погодя в большую комнату была введена женщина лет тридцати пяти… Это была измученная женщина, с посинелым лицом, подбитыми бровями, босая, в изорванном сарафанишке. Всякий поглядел на нее и с состраданием, и с отвращением.
— Што?! опять ты меня в правленье! — кричал ее муж, подошедший к ней с кулаками.
— Не трожь!.. Разберем коли, тогда и бей, — унимали мужа крестьяне.
Тот отошел и начал ругать свою жену. Его кое-как уняли.
Вышедшие из присутствия, то есть третьей, угловой, комнаты, старшина сел на стул у одного стола, крестьяне стали во всю длину стены, женщина очутилась между крестьянами и старшиной. Я стоял за крестьянами.
Старшина встал со стула, подошел к крестьянам и стал осматривать их: он то поднимался на цыпочки, то заглядывал сбоку, причем голова его с половиною туловища описывала полукруг, что смешило крестьян, которые хихикали.
— Аль Прокопья нет?! Как же это, робята? — проговорил вдруг старшина.
— Хотел быть, да, видно, ногу сломал.
— Ишь ты… А ты, Пашка, не зубоскаль много-то. Ей-ей… в рекруты сдам, — проговорил старшина, обращаясь к молодому крестьянину.
— А ты, Илья Петрович, не раздобаривай, пущай коли домой, — произнес кто-то недовольно.
— Пущу, пущу!.. А ведь надо бы тово, четвертуху?.. А?.. робя!..
— С Яковлева бери.
— Васюха?! Васька? Ва-сю-ха!!! — прокричал старшина, обратясь к третьей комнатке: последнее слово он произнес по-кошачьи. Народ заговорил. Все роптали на старшину.
— Счастливо оставаться! — сказал вдруг один крестьянин и стал надевать шляпу.
— Стой!! Кто выдет — гривна серебра штрафу… — сказал строго старшина.
— Это-то небось помнит, на это трезв… — роптали крестьяне.
— Сичас, робята… Никифор, тащи-ко писаря-то за волосы! — сказал старшина и мигнул одному чернобородому крестьянину обоими глазами. Однако писарь явился сам, с пером во рту и какой-то бумагой в руках.
— Подписывай!
— Поди ты от меня! Плевать!
— Так я печать твою приложу.
— А вот! — И старшина, показал писарю здоровый кулак.
Писарь было пошел, но старшина крепко ухватил его за фалды сюртука.
— Постой-кась… Не уй-де-ешь!! Я… я тебя не пу-щу-у!! Олексейко, говори!
Из толпы выдвинулся муж Дарьи и, почесываясь, начал рассказывать о поведении своей жены.
— Врешь! врешь! — озлобленно говорила Дарья.
— А ты говори дело. Воровала она у тебя? — спросил писарь…
— Перед истинным богом говорю — воровала: около трех цалковых унесла… заставь богу молить…
Женщина поклонилась в ноги старшине и стала выть.