- Коплимяэ не приезжал искать нас?
- Я его не видел, да и мотоциклета не слышал, - отвечает Нийдас и немного погодя начинает ругаться: - Чертовы контры!
Его ругань не вызывает в моем сознании никакого отклика. Опять вспоминается, как волочили по гравию лейтенанта. Чувствую на губах соль уж не плачу ли я? Нет, не плачу. Просто слезы катятся по лицу, и я не могу остановить их.
Какая-то "бабка, закутанная в большой платок, беспокоится:
- Видать, паренька боль донимает, мучает.
Чужие принимают меня за мальчишку даже и теперь, когда у меня раздулась физиономия. Бабка думает, что мне больно, но слезы скапливаются в моих глазах не от боли. Меня можно измолотить до бесчувствия, от ударов я не завою. Если только совсем уж станет невыносимо, тогда, пожалуй, могу простонать сквозь зубы. Но как вспомню о лейтенанте, сразу перехватывает горло и щеки становятся мокрыми.
Я даже имени ею не знаю. Как его звали: Петром, Иваном, Федором или ласкательно - Володей? Для меня он просто лейтенант. У него тоже были мягкие черты лица, он, наверно, тоже выглядел моложе своих лет. Если бы он не накинулся на верзилу, так не его тело, а мое валялось бы сейчас на свалке. Стоял бы себе на месте - тогда он остался бы в живых, а не я. Не могу себе представить, как поступил бы я, если бы мы поменялись ролями, если бы ружья целились в него, а я должен был бы смотреть на это с поднятыми руками. Вряд ли меня хватило бы на такое. Он кинулся вперед не из-за себя, а из-за меня. Мне он спас жизнь. И вот его, человека, не подумавшего о себе, человека, для которого жизнь какого-то чужого парня оказалась важнее своей, швырнули, словно дохлую собаку, под забор.
Я не мог помешать даже измывательству над его телом. Я потянулся было к нему, но кто-то огрел меня по затылку, и я ничком рухнул в дорожную пыль.
Политрук тоже рванулся мне на помощь. Но каким-то чудом его не пристрелили. Наверно, побоялись стрелять ему в спину, чтобы не попасть в верзилу с его грозным оружием или в старика. Руутхольма сбили с ног ударом приклада в тот самый миг, как застрекотал автомат. Очередь скосила бы и его, не повисни на его спине двое бандитов.
Я хочу поблагодарить взглядом Руутхольма, но он уставился куда-то в пустоту. У него-такой взгляд, будто мысли его где-то далеко-далеко, будто он видит совсем не то, что нас окружает.
- Те, кто приволокли вас сюда, в амбар, прямо ошалели от злости Лаялись, что нечего, мол, с вами валандаться, а лучше покончить со всеми разом. Но покамест эта чаша миновала.
Нийдас, похоже, не в состоянии молчать. Его разговоры начинают меня раздражать.
- Ты потерял сознание, когда они тебя втолкнули. Шатнулся туда-сюда, как пьяный, и шмякнулся. Я и вон тот дядька, - Нийдас указывает на кого-то, но я не смотрю, - перенесли тебя сюда. Я боялся, что ты уже и глаз не раскроешь: лежал, будто мертвый... Зря мы остановились - надо было проехать мимо.
Терпеть не могу запоздалой сообразительности. И я кричу, потеряв самообладание:
- Заткнись ты наконец!
Нийдас уставился на меня ошарашенно, хотел что-то сказать, но не произнес, однако, ни слова.
Чувствую, как Руутхольм успокаивающе сжал мою руку. В самом деле, зачем цепляться друг к другу? Раз болтовня приносит Нийдасу облегчение, пусть мелет себе на здоровье.
Голову раздирает тупая боль.
Порой от виска к уху, прямо в кость, ударяет режу щая молния. Тогда я прилипаю лбом к стене. От камня исходит живительная прохлада.
Понемногу темнеет. Неужели вечер?
Утром после сна я чувствую себя довольно сносно, Руутхольму, наверно, хуже, но он не подает вида. Ний-дас спит с полуоткрытым ртом и похрапывает. Из угла доносится детский плач.
Меня познабливает, и я встаю, чтобы подвигаться и согреться. Ноги слушаются меня, отчего настроение поднимается. Голову по-прежнему пронизывает боль, но не такая резкая, как вчера.
Амбар просторный. Восемнадцать метров вдоль и восемь - поперек. Я по шагам сосчитал. Я умею отмерять шаги ровно в метр длиной. Научился еще школьником, когда гонял в футбол. Мы били пенальти и с девяти, и с одиннадцати метров, поэтому шаги надо было отмерять точно. Противники проверяли потом расстояние, вот мы и научились Делать шаги ровно по метру.
В гранитных стенах, почти под потолком, окна. Они зарешечены, словно те, кто строил амбар, предвидели, что со временем это здание превратят в кутузку. Боковая стена разделена пополам глухой массивной дверью. Я старательно ее обследовал и не нашел ни щелочки. За дверью кто-то переминается с ноги на ногу, посапывая себе под нос и отдуваясь. Караульный явно томится.
Еще раз присматриваюсь к окнам. На такой же примерно высоте находится и кольцо баскетбольной корзины. Коснуться в прыжке кольца никогда не стоило мне особого труда. Так что, взяв разбег, я смог бы допрыгнуть и до решетки. Ухвачусь за прутья, а уж подтянуться потом на руках - плевое дело. Конечно, протиснуться между прутьев невозможно, но я хоть увижу, что делается за стеной.
"Эх, ты! - сказал я вдруг себе по поводу этих размышлений. - Как был мальчишкой, так и остаешься им. Что толку висеть на прутьях и смотреть на двор - свободы это не даст. Ни тебе, ни твоим товарищам и ни одному из тех тридцати двух человек, которые сидят здесь под замком".
Да, в амбаре тридцать два пленника. Я только что пересчитал.
Крестьяне сидят терпеливо, разговаривают мало. Лишь один то и дело чертыхается: мол, нечего было брать сдуру землю. И ругает советскую власть, которая так его обманула, "Имей я хоть слабое понятие, что затеи красных так быстро рухнут, и не мечтал бы об этой земле. Но дураков и в церкви бьют".
Большинство, однако, если и говорит, то о самом будничном. Кто корову не успел подоить, кто как раз собирался на сенокос, а кто хотел свезти молоко на маслобойню. Удивительное дело: никого не интересует, что с ним будет. Впрочем, пожалуй, нет, всех это заботит, они просто не выкладывают вслух своих опасений.
За что их сюда кинули? Все они с виду самые заурядные крестьяне. Но куда сильнее меня угнетает дру гое. Один-два человека не смогли бы нахватать столько народу; значит, бандитов много. Более того: до чего же открыто они осмеливаются действовать! Или немцы уже дошли по приморскому шоссе до Пярну?
Ко мне подходит молодой, очень живой, можно сказать, веселый парень.
- Такие двери с наскока не собьешь и между решеток не пролезешь, говорит он с усмешкой.
Он сразу вызывает у меня расположение. Тем, что угадывает мои мысли, что у него хватает силы улыбаться, что он видит во мне товарища. И я иду на откровенность:
- Идиотство - сидеть и ждать чего-то. "Идиотство" не совсем верное и уместное слово, оно
ие выражает тех чувств, которые заставляют меня исследовать двери и окна. Просто я не придумал слова поумнее.
Незнакомец соглашается:
- Само собой, идиотство.
- Мощный амбарчик!
- Своими руками в позапрошлом году новые двери навесил, - говорит он. - Доски сосновые, толщиной а два с половиной дюйма, да еще планками обшиты. Вот ведь какая чертовщина, сам для себя каталажку соорудил!
- Ты плотник?
Я не смог сказать ему "вы". Язык не повернулся, уж очень он свойский.
Парень улыбается. Чтоб не унывать, попав в такой переплет, надо быть или дубиной, или человеком сильной воли.
- У меня, брат, девять ремесел, голод - десятое. Могу и стены и печи класть, стропила подводить, лошадей ковать, торф резать и лес валить. Нашему бывшему волостному старшине, который вместе с капитаном Ойдекоппом перебаламутил у нас народ и велел вытащить меня ночью из постели, я своим рубаночком клееный платяной шкаф смастерил, с тремя дверцами. Ты сам откуда?
- Из Таллина, из батальона истребительного.
- Про батальон лучше никому не заикайся. Батальонов этих пуще всего боятся, жуть как ненавидят!.. Харьяс, тот самый старшина, про которого я говорил, и Ойдекопп совсем задурили народу голову своими разговорчиками. Дескать, истребительным батальонам приказано сжечь деревни и хутора, а крестьян - высылать и расстреливать. Словом, истреблять все подряд, чтобы немцам досталась одна выжженная пустыня.
Я как можно спокойнее и равнодушнее сообщаю:
- Они знают, что мы из Таллина, значит, им и про батальон известно.
Парень говорит понимающе:
- Вот почему они вас так измолотили.
- Волостной старшина - это такой невысокий пузатый старикан с усами?
- Он самый. Серый барон, хитрец из хитрецов. Такого нам напел, что мы чуть было в председатели исполкома его не выбрали. Да в Пярну не разрешили. Ничего себе представитель рабочей власти: восемьдесят гектаров земли!
Я показываю взглядом на людей вокруг, часть которых все еще дремлет, а часть - проснулась и занимается кто чем придется.
- За что их сюда приволокли?
- Ааду Харьяс и ему подобные сочли их красными. Примерно с треть просто новоземельцы. Нашего председателя исполкома расстреляли. Меня тут недавно милиционером назначили. Но не успел я и в мундир влезть, как уже власти лишился.