Юдит Куккарт
Лена и ее любовь
— Лена уезжает, — говорит Дальман. — Вот ее машина.
Двое в один ряд с багажом. Чемодан, человек, чемодан, человек, чемодан. Лена смотрит в сторону вокзала. Воскресенье. Высоко над железной дорогой дети, прижимаясь к перилам моста, глазеют на поезда. Там, за мостом, деревня Бжезинка.
— Но я еду через Берлин.
— Неважно. Время у нас есть, — настаивает священник. — И время у нас есть, и где переночевать в Берлине.
Дальман, смахнув с капота березовый листок, глядит серьезно, не говорит ни слова. Возле машины на трехколесных велосипедах двое ребятишек в заношенных колготках. Тоже серьезно смотрят. Стеклышки очков у девочки разбиты. Лена открывает Дальману пассажирскую дверь. Тот садится, подтягивает ноги. Блестящие черные туфли с золотыми пряжками неуместны на асфальте О. Священник, махнув рукой, указывает на восток:
— Ворота в Галицию.
— Да-да, но мы едем в другом направлении, — замечает Лена.
И глядит на другую сторону улицы, где дверь в коридор так и осталась открытой. На миг ей кажется, будто дом пришел в движение.
Дальман на пассажирском сиденье обеими руками потирает бедро.
— А зачем, собственно, нам ехать через Берлин? — интересуется священник.
— По сердечным делам, — разъясняет Дальман, а Лена смотрит в небо. Вечереет. Когда станет темно, залают собаки. Как и многие люди, они боятся сумерек. Лаем передают друг другу утешение. Ведь ночью на польских дорогах темно хоть глаз выколи. Священник берется за чемодан, Лена показывает на багажник.
— Открыт! — говорит она. Есть в этом человеке что-то трогательное. А что-то и наоборот.
Священник обходит машину. Полагая, что никто не видит, поспешно благословляет багажник и запихивает туда свой коричневый чемодан из искусственной кожи.
— Значит, вы не возражаете? — переспрашивает он, глядя на Лену поверх машины. Прямо за его головой, на западе, стоит солнце. И лица Лене не видно.
— Ну, вперед, — произносит она, хлопнув себя по ноге. Жест невольно напоминает о собаке, которой у нее давно уже нет. Священник подбирает полы черной сутаны. Облачение поможет им на обратном пути, по крайней мере, до границы. Садится сзади, за Дальманом. Придется ей в зеркале видеть его лицо.
Лена тоже обходит машину, радуясь, что та еще на месте, закрывает багажник и на секунду упирается обеими руками в капот. Дом по другую сторону улицы опять движется. Движется, когда она смотрит.
— Что такое, что такое? Поздно уже. Пора ехать, — зовет Дальман. Лена садится впереди. Дальман, благоухая гелем для душа, рядом. Даже когда нечего делать, вид у Дальмана деловой. С картой Польши на коленях он опять за свое — мол, «старая добрая родина», мол, он отлично тут ориентируется. Кивнул, и Лена трогается в путь, на запад. Открыла люк, и внутри машины пахнуло лесом. Краков, Катовице, дороги, дороги, Ченстохова. Пока они доберутся, наступит ночь. Сейчас начало пятого. На выезде из О. перечеркнутая табличка, а прямо за ней перед красным домом у оранжевого забора стоит женщина с рыжими волосами. Только Мадонна у ступенек, ведущих на террасу, лучится синевой. Лена накидывает капюшон.
Недалеко она съездила.
— Все нормально? — спрашивает Дальман, взглянув на нее, потом на открытый люк.
— Да.
Ветер с утра вымел улицы и рывком закинул к солнцу редкие облака. Пятница. Синий автомобиль полиции свернул с дороги, миновал раздевалки и тихонько катится по футбольному полю. Священник удивлен. Всего за метр до немецких ворот машина встала. Водительская дверь распахнулась. Надпись разделилась на «Pol» и «icja», и человек в форме, синей под цвет автомобиля, подошел к воротам, где у боковой штанги стоял, прислонившись, молодой человек. Избалованный юноша, как со вчерашнего дня его называл священник. Свитер с капюшоном обмотан у юноши вокруг бедер. С ним-то и заговорил полицейский, поглядывая вверх, на зрительские трибуны. На щербатых каменных ступеньках собрались любопытные, в основном дети, юные фаны с флажками. А позади немногочисленные взрослые, мужчины и женщины в кожаных куртках, в синтетических ветровках, и почти все курят, и все усталые — пятница. Избалованный юноша полез в нагрудный карман рубашки, вытащил пачку и полицейскому под нос. Полицейский поправил фуражку — так, бывает, неуверенно откашливаются. Польский и немецкий носы встретились над американской упаковкой. «Test the West», — подумал священник. Облако снова закрыло солнце, удивив игровое поле нежданной тенью.
Полицейский закурил и пошел по траве пружинящей походкой. Молодой человек остался у ворот. Юные немецкие футболисты раздавали автографы через синюю бельевую веревку, которая ограничивала поле сбоку, а через площадку наискось бежал мальчик в зеленой куртке, держа мяч обеими руками.
— Хорошо бы дождь не пошел, — послышался сзади голос Лены.
— А вы что здесь делаете? — священник обернулся. — Интересуетесь футболом?
— А вы, что здесь делаете вы, священник?
— Специально изучаю вратарей.
— Вратарей? Почему? Вы хоть одного знаете?
— В любой команде это первостатейные психопаты.
— А что вам до психопатов?
— В доме моего Отца места хватит всем, — уклончиво ответил он.
— Спасибо за информацию, — сказала она. — Но я в гостинице, а в воскресенье уезжаю.
Взгляд его упал на щербатые каменные ступеньки трибун, там, где они не прикрыты навесом. Где трава лезет из трещин. Здешние мальчики — в четырнадцать они выглядят на все сорок — сидят коленка к коленке, волосы у всех подстрижены одинаково, от макушки, и ладони у всех зажаты между ногами. Дальше, недалеко от немецких ворот, на деревянных скамьях под навесом сидят девочки. Они красивее и крупнее мальчиков, и затылки у них не такие плоские.
— Значит, не скажете, каковы ваши намерения?
— Есть у меня идея, — и улыбнулась, и обернулась через левое плечо. Улыбалась она немецким воротам. Чтобы себя показать, верно? Молодой человек по-прежнему прислонялся к штанге. Избалованный юноша. Профиль у Лены твердый, а кожа под подбородком чуть дряблая, если она наклоняет голову. И вид рассерженный. Но как улыбнется, так появляется вокруг глаз что-то доброе. Правда, на других оно не распространяется.
— Идея? — сказал с нажимом, чтобы она опять обернулась. — Идея здесь не нужна. То, что тут действительно произошло, — страшно.
— Действительно? — заинтересовалась она. — Что же это было?
— Такой, как вы, нам только и не хватало, — отрубил он. — Ясно, вы об этом еще и писать собираетесь.
Неожиданное раздражение связано не с тем, что он говорит, а с тем, что при этом думает. Ветер — ему в лицо, а у нее капюшон с головы. Посмотрел ей в глаза. Обо всем догадалась.
— Действительно? — глянула на него, надвинула капюшон. Движением мягким, спокойным, ловким, и одним лишь этим движением стала в тот миг сильнее его. И добавила:
— Не надо на меня кричать, я и есть та самая заблудшая овечка. Если станете кричать, я могу заблудиться окончательно, и как вы это объясните своему Богу?
Свисток человека в черной кожаной куртке оповестил о начале игры. Мальчик в зеленом выбросил мяч на поле.
— Действительно то, — продолжала она, — что в этом городе пятьдесят пять тысяч жителей, знаменитая хоккейная команда и сильнейшие пловцы Польши. Еще здесь тренируется лучшая в стране пара фигуристов.
— Вы — спортивный репортер?
— Нет, актриса, и у меня действительно есть некая идея, только я не успела ее до конца продумать, потому что вы помещали.
Резко подняла большой палец. Священник посмотрел на поле.
— Совместные тренировки и товарищеский матч в борьбе с забвением, не так ли? Мне всегда казалось, что с забвением надо бороться напоминанием, а не футболом.
Собралась было уйти, и тут забили первый гол.
— Oświęcim, zwycięstwo, zwycięstwo, — кричали девочки, а мальчики в восторге крутили козырьки бейсболок. Лена обернулась:
— Что это значит?
— Освенцим, победа, победа, — ответил он.
За день до этого, в четверг, она притормозила свой «вольво» прямо у него перед носом. По номерам понятно, что приехала она с его родины, из дождливой местности на краю Рура. Темные дома, шиферные кровли, строгие гардины, унылые воскресенья. Люди оттуда обычно уродливы. Она — нет. Ее улыбка говорила: не знаю, к чему бы это, но все получится. Выглядела усталой, когда расправляла юбку, прислонившись к дверце машины. И лет на четырнадцать-пятнадцать его моложе, значит, тоже не молодая. Заговорила с ним на гостиничной лестнице, пока он прощался с группой из Фирзена. Помешала ему махать. Когда группы уезжают, он их особенно любит. По мере отдаления многие — особенно девушки — словно оживают в памяти. А все из-за прощания. Он любил прощаться, любил и раньше. Это придавало смысл его жизни.