— Что? — начал было священник, но запнулся. Вошел юноша, который вчера подобрался так близко к Лене, а сегодня утром с избалованным видом западного человека стоял у ворот. На мгновение Лена сделала вид, будто интересуется телевизором и музыкальным шоу. Потом глянула на священника. В лице ее читается попытка самоутверждения. Под глазами слегка припухло, будто она и гневна, и печальна.
— Вы как раз хотели рассказать, — проговорила она, — что вы тут вообще делаете, если вы — баран, если вы не видите дальше…
Показал точку между глазами, пальцами щелкнул.
— Очки для бараньей рожи, пожалуйста, — ответил.
Засмеялась. Значит, понравилось. Значит, он ей понравился. И именно в этот момент избалованный юноша уселся на спинку ее коктейльного кресла и погладил дерево под тканевой обивкой. Темно-синие широкие штаны со множеством молний, а свитер с капюшоном по-прежнему завязан на бедрах. У священника в голове мелькнуло, что Лена и молодой человек почти одинаково одеты, хотя она лет на десять его старше.
— Мой знакомый, — представила молодого человека.
И прижалась прямой спиной к засаленной спинке кресла. Вид у нее более радостный, чем с полминуты назад. Может, за весь день этот миг для нее самый счастливый. Или за всю неделю. Или с давних пор? Справится, — так он подумал. Сумеет за два дня просто посмотреть город. О. для нее такое же место, как все остальные. Подставила себя, не подумав, что увиденное требует еще и понимания.
— Там даже лейка стояла на подоконнике, — сказала Лена.
— Где? — спросил молодой человек. Не ответила.
— А рядом, — продолжала она, — то есть рядом с лейкой, в клетке волнистый попугайчик.
— Где? — опять спросил молодой человек. Голос звучал равнодушно. «Неинтересно ему», — подумал священник.
— В лагере, — объяснила она.
— А, — ответил молодой человек.
Суббота. Священник стоит в вестибюле вокзала. Полоска полуденного солнца привела прямо к вокзальному ресторану. Взявшись за ручку двери, помедлил. Громкоговоритель сообщил о прибытии поезда из Кракова. Первый путь. Поезд Дальмана. Священник посмотрел в глубь ресторана. На стеклянной двери наклейки «Golden American 25» и «West», но внутри деревянные ножки стульев из прежних времен, тонкие и светлые, своими металлическими подковками выцарапывают на черно-белых плитках всякое неосторожное движение. Три женщины — с возрастом они стали между собой похожи — не поднимая глаз из-под белых колпаков, поднимают жестяные крышки со столовских котлов, нагружают едой тарелки. Кто-то хотел пройти мимо. Кто-то по ту сторону стеклянной двери кивнул священнику от стойки и поднял в знак приветствия чашку. Кто-то позади него насвистывал. Мотив оперетты из прежних времен. Ты черный цыган. Обернулся.
Тонкая фигура, белые носки, с прострочкой цвета бордо коричневые туфли, молодежного покроя джинсы, пояс на бедрах, а над ним намечающийся животик, чего не желает признавать великолепная золотая пряжка. Сверху черный пиджак из мягкой кожи, какой бы и женщина надела. Золотую цепочку под воротом рубашки видно издалека. Таков замысел. Цепочка уверяет в легкомысленной жизни, на которую у Дальмана не хватит ни смелости, ни безрассудства. Рубашка желтая. Вот прифрантился, и как ему не идет. Священник уставился в пол. Полоска солнца все еще на месте. По этой полоске к нему направлялся Дальман, уже рассуждая. И в очках.
— Здесь все изгажено голубями. Они гадят даже на детских площадках.
— Откуда ты знаешь?
— Ну, глаза-то у меня есть, — ответил Дальман, поставил чемодан, бросил сверху кофр для костюмов и протянул руку. Часы на толстом золотом браслете. Носит на правой руке. Какая-то мамаша провезла между ними детскую коляску. Только после этого священник сделал последний шаг к Дальману.
Хотел было сказать, что это воронье гадит, не голуби. Но Юлиус Дальман понес дальше:
— Вокзал теперь застекленный! Это зачем? Выходит, на это у них, у поляков, деньги есть, на это у них, у поляков, есть деньги, — возмущаясь, он проверял рукой кудри, держится ли еще утренняя прическа. Волосы у него выкрашены темным.
Они познакомились двадцать восемь лет назад. В Шверте. На курсах. «Участие мирянина в богослужении». Вел этот курс священник Францен, и он весьма неохотно пригласил актера-профессионала для развития речи. На Дальмана все сразу обратили внимание. Его отличали артистический голос и наружность, что произвело впечатление даже на актера-профессионала. Уже тогда он носил эти розовые и синие, и желтые рубашки, наглаженные мамой. Но у алтаря, когда он читал из Послания к римлянам без микрофона, с ним совершалось чудо. У алтаря великая беда Дальмана на миг оборачивалась его величием.
Вышли из здания вокзала. Что они значили друг для друга? Об этом никогда не говорили. Дальман идет не в отель, а к нему, спасая себя от вечного одиночества?
Позволил священнику нести багаж. Так у него обе руки свободны, чтобы похлопывать в ладоши.
— Вот так, и это через пятьдесят пять лет, — сделал три осторожных шага по вокзальной площади О., будто ступил на нетвердую почву. — Я тебе много раз звонил, Рихард. Таксист даже злился, что приходится останавливаться у каждой будки. Ты мало бываешь дома? У тебя в доме нет женщин? Хотя однажды какая-то взяла трубку. Полячка?
— Которая у меня убирает, а вот и моя машина.
Во Вроцлаве Дальман сошел с поезда, сел в такси. «Такси до Кракова, — рассказывал он, поспешая за священником. — Договорился с водителем о дневном тарифе, и тот вытащил карту 1939 года, вот так запросто, из бардачка. При этом машина у него была конца семидесятых, «мерседес» белого цвета».
На ходу Дальман говорил особенно громко.
С этим нанятым шофером он поужинал в гостинице, чуть отъехав от Рыбника, там же и заночевал. Лампа на ночном столике не работала.
— Польша, типичная Польша, — бубнил Дальман, — у немца нечистая совесть и та отлажена лучше, чем быт у поляка.
Даже на эти слова священник не обернулся.
А Дальман рассказывал, что он ни в одном городе так и не решился порасспрашивать о том, зачем приехал. Например, в Рыбнике. Он бы и рад зайти в гостиницу тех времен, однако название произнести не решился. «Гренцвахт». Только спросил, сохранились ли красные ковры там, в здании напротив?
— Так что на обратном пути собираюсь туда снова, — тем и закончил.
Священник, поставив багаж на землю, открыл Дальману пассажирскую дверь. Тот, не заботясь о багаже, сел и захлопнул дверь слишком резко. «Фиат» вздрогнул.
— А ты когда собираешься обратно? — священник затолкал Дальманов багаж на заднее сиденье.
— Когда тут все осмотрю.
— Но в лагерь-то ты не хочешь?
— В лагерь, — произнес Дальман, — в лагерь. Боже упаси.
С места на стоянке священник тронулся задним ходом и увидел своего пассажира сбоку. И не положил руку на спинку соседнего сиденья, как обычно делал, когда ехал назад. Дальман прижал к боковому стеклу указательный палец с женственным ногтем.
— А вон там мы жили, вон там, напротив вокзала.
— Где?
— Там, где открыта дверь в коридор.
Поехали дальше. Дальман закурил сигарету и посматривал на священника так же, как смотрел на трехэтажные краснокирпичные дома поселка. На один из тех смешанных жилых кварталов, где уже далеко не все бедны.
— Сегодня после обеда я покажу тебе город, — сообщил священник. Выхлопная труба «фиата» давала о себе знать довольно громко.
— Отлично. Знаешь, как я люблю путешествовать! — вздохнул Дальман, и в этот момент священнику привиделось, как он, вечно взнервленный, носится по всем концам света со своей сестрой Хельмой. Оба неподходяще одеты. От обоих провинцией так и несет.
— А что с ней?
— С кем?
— С Хельмой.
— У нее начался флебит.
Пока священник парковал «фиат» возле дома, между его бампером и бордюром тротуара прошел мальчик в зеленой куртке и в сапогах панка. Священник нажал на тормоз и вспомнил Лену, Лену, которая вчера неудачно парковалась на том же месте. Мальчик шагал, широко расставляя ноги. Весь мир у него под ногами. А впереди бежит на поводке старая такса, вопросительно оборачиваясь, в смысле — раньше мы в охотку гуляли.
Дальман выбрался из машины и пошел к соседнему дому, где белая фигура в саду.
А на дом священника вовсе не обратил внимания, хотя тот гораздо красивей. В нижнем этаже окна забраны белыми витиеватыми решетками, к парадному пять широких ступеней ведут полукругом как на свадебном торте, дверь матово блестит, но тяжелая, деревянная, а над ней желтый фонарь и ангельский лик. Штукатурка гладкая, чистая, хотя и не свежая, и в уходящем полуденном свете обычная охра отливает лимонно-желтым. Водосточный желоб выкрашен ярко-красным. Две березки зеленью задевают за стену. Священнику нравилось, когда в непогоду они стучатся в окно.