Дмитрий Ризов
РЕЧКА
ПОВЕСТЬ В ЭСКИЗАХ
Вячеславу Михайловичу Субботину
Голавль схватил брошенный в воду репей, унес его с собой, пожевывая белесыми губами, потом репей вдруг всплыл.
Солнышко плавает на воде.
— Эй ты, солнышко, отодвинься, ты загородило отсветом своим голавлей, я их не вижу за тобой. Дай я на них полюбуюсь.
* * *
Как мало нужно детству материала, чтобы слепить пустяка сказку, а из сказки сотворить подлинный рай.
* * *
— Дождь, дождь!..
И ребятишки, засунув в кусты, под развесистые лопухи одежонку, с визгом бросились прятаться в пузырящуюся, звенящую от дождя речку. А ворчливая туча сыплет и сыплет сверкающие бусины на берег, на деревья, на стаю белых гусей у берега, на ребячьи головы, которые, прячась от дождя, то и дело ныряют под воду — в пескариное, уклеечное царство.
* * *
Где какая рыба может держаться, мальчик узнавал не по рельефу дна (откуда ему было знать, где какой под водою рельеф?), а по берегам, по их форме, по растительности на берегах и в воде.
Заливчики, заляпанные глянцевыми сердцеобразными листьями лилий и кувшинок, с желтыми и белыми лампадами цветов, — пастбища голавликов величиной с палец. А вот крупные голавли держатся в другом месте. Они на быстрине, где и караулят добычу под склоненными к воде ветвями ветел, тальника, ракит… Еще крупные голавли держатся возле упавших в воду деревьев, склевывая с поверхности проносимых водою насекомых; иногда рыба бьет по плывущему насекомому хвостом, топит его, чтобы разделаться с ним под водой, — тогда вниз по течению сплавляется широкий расходящийся круг от всплеска, и в круге этом колеблются береговые отражения…
* * *
В одну из ночевок у костра мальчику рассказали о щучьих проделках. Что она, мол, ночью, по росе, вылезает на луг поохотиться на лягушек. Рассказывал пастух. Он все-все знает, что творится по ночам в лугах. Сам однажды спугнул в зарослях луговой травы такую щуку. Она согнулась в колесо — хвост к голове, покатилась обручем по лугу и бухнулась в воду.
Мальчик поверил!
Он расставил удочки в луговой траве возле берега, наживил их большими выползками.
Утром пришел за добычей.
Одного выползка склевала ворона, она заглотила его вместе с крючком, села на дерево и запутала леску между ветвей. Второй выползок зарылся в землю и утащил за собою леску. Выходит, сама земля клюнула на эту приманку. Третий свалился в речку, и там его съел сом, которого мальчик еле-еле вытянул из реки. Сом был скользкий, пятнистый, с маленькими синими глазками.
На другую ночь мальчик встретился с пастухом у костра и рассказал ему о своей удаче. Оба, попадав в траву, хохотали так, что едва не обгорели в костре. Мальчик даже обессилел от смеха и от того, что пастух поверил его выдумке, так же как он сам накануне поверил пастуху.
Он отдыхал, лежа на спине. И вдруг ему открылась черная глубина ночного неба. Мальчик притих, замер… Он слушал, как чмокает в берега ночная река, как возится в камыше рыба, как во тьме на соседнем плесе ударил хвостом большой сом. Курчавые силуэты деревьев проступали на фоне звездного неба. И все это связалось воедино в его сознании. Он вдруг начал думать совсем взрослое — о том, что в этом прекрасном мире людям отведены тоже — подобно реке и небу — своя особая роль и свое особое место, а счастье и покой зависят от того, как хорошо и полно выполняют люди свое назначение на своем месте на земле. Он думал так и чувствовал себя небывало счастливым, и через ощущение этого счастья он словно бы сливался в одно — с рекой, деревьями, небом, лугами… Так ручей сливается с рекой, река с морем… Так в груди человека сходятся в одном букете и запах полыни, и запах кострища, и запах речной тины. Чудесная смесь!
В полной мере он оценил ту памятную ночь, лишь навсегда уйдя с берегов этой речки, простившись с лугом, в котором по ночам щука охотится за лягушками, «плавая» по его росам.
* * *
Оспины, оставленные градом на шляпках грибов, не откроются археологам. Археологи могут многое раскопать, но только не поэзию текущей жизни. Ее ловить нужно в тот самый миг, когда она существует. Иным способом к ней не прикоснуться.
* * *
В квартале, где мы жили, была пекарня. Она и сейчас там, но скоро, видимо, ее переведут в новое здание. На улице, возле пекарни, — коновязь, она тут была всю войну и несколько послевоенных лет, пока лошадей не сменили грузовики. К ней привязывали лошадей, когда привозили в санях или в телегах, в зависимости от времени года, мешки с мукой. За коновозчиков и за грузчиков тут были женщины. Нас, уличных мальчишек, интересовали не столько коновозчицы, сколько их лошади, особенно мерины с белыми хвостами. Считалось: рыболовная леска из хвоста кобылицы менее прочна, а белую рыба в воде не видит и клюет вернее. Выстричь прядь волос у мерина, пока коновозчицы, взвалив мешки с мукой на плечи, пошатываясь, уносят их во двор пекарни, было великой удачей и доблестью. Увы, свойство «бытия без клякс», как остроумно определил первоначальное детство писатель В. В. Розанов, таково, что потом ярче помнишь, как вываживается клюнувший на кузнечика язь из кипящего мельничного омута, чем как жили и работали окружающие взрослые люди, то есть в эти военные годы почти сплошь — женщины…
Солнце появляется в Бугуруслане, вставая из-за горы. В этот миг и гора и небо над горой в серебряной дымке.
Черви накопаны еще вчера, плотно закрытая банка с ними под кустом кровохлебки у порога. Удочку — в руки, банку с червями — в сумку и — на мельницу. Дразнящий, восточный какой-то запах цветущего чертополоха. Штурмуешь гору, карабкаешься к вершине, почти припадая лицом к земле. На горе лоснящаяся скользкая трава, короткая, как волос на крупе лошади. Пахнет полынью. А в раю будут комары? Без комаров что за рыбалка? Быть может, в раю и водяных мельниц не будет? Ну тогда пусть обходятся там без меня! К вершине холм положе. Серо-зеленые с шикарными огненно-красными мантиями подкрылий кузнечики. Вот один взлетает и садится, в этот миг я его накрываю ладошкой и — в бутылочку.
На вершине горы оглядываюсь… Город. Крыши, крыши в пазухе гор, густая зелень, улицы, как аллеи. На кладбище, отсюда оно как сад, — голубой купол церкви. О, городок мой дубовый, Бугуруслан! Я смеюсь от счастья видеть тебя. Но не подумайте, что если дубовый — значит, крепкий, кряжистый. Дубов в лесах вокруг Бугуруслана много, но вот таких, которые были бы пригодны на кряжистые дома, почти нет — все вилеватые, срубы из них нужно еще промазать глиной, смешанной с конским навозом.
А вот и крутой противоположный склон горы. Останавливаюсь, ошеломленный. Так вот за что полюбил места эти на всю жизнь мальчик Сережа Аксаков: перед глазами захватывающий дух простор, заполненный синеватой дымкой, складки земли, холмы, как выдвижные, выступают «раскатом» один из-за другого, курчавые кроны деревьев в уреме, желтые и зеленые клинья полей, петли двух речек: Кинеля и Мочегая, место их слияния. Вырезать бы острым точным взглядом из пространства куб, и чтобы сиюминутность трепетала внутри его, чтобы тянулась она и тянулась, и не кончалась, и все летела в этом хрустальном, заполненном синеватой дымкой кубе птица, так и не выходя за его пределы, и облака клубились, и две речки внизу, и всё-всё как сейчас: звон насекомых, посвистывание ветерка в ореховой удочке, рубашонка трепещет на худеньких плечах… Вон далеко внизу на Мочегае мельница в окружении тополей и ветел. Ах, раскинуть бы руки, подпрыгнуть и поплыть бы — сам как птица, — слыша внизу лягушачьи хоры, перепелиное «поть-полоть» — и прямо к мельнице… И я лечу вниз опасной крутой тропой, усыпанной жесткой крошкой красной глины.
За спиной осталось могучее тело горы. Течение движет, водит, трясет торчащие из воды кустики. Запахи: ветлы, тальника, каких-то трав, серого известнякового песка, речной воды, водорослей на отмели, муравьиной кислоты… Отщипываю и бросаю в воду корочку: мое жертвоприношение речке. И главные жрецы ее — тут как тут. Имя им густера. Кажется, вся речка от истоков до устья занята одной сплошной многомиллиардной стаей густеры. Еще мы ее зовем синтёй, а по Сабанееву она просто уклейка. Но ее так густо здесь, что по-нашему она все-таки густера. Долбит, кружит, гоняет она брошенную мною в воду корочку, вода кипит от невообразимой суеты. И вдруг — уу… ух! — мелькнул оловянной тенью судак, метнулась серебряным фонтаном во все стороны густера; и снова пляска вокруг корочки, и снова — уу… ух!
* * *
Как удивительно точна раскраска язя. Он серебристо-желтый, если смотреть сбоку, сверху — темно-синий. Переход от цвета к цвету плавен. Ближе к спине чешуйки в верхней своей части, той, что выступает из-под других, окрашены в синий цвет. И чем ближе к хребту, тем синее, гуще этот цвет. На самом хребте все чешуйки, плотно прижатые друг к другу, сливаются в сплошную синеву без единой помарки.