Пожалуй, нужно начать с того июньского утра, когда я, шестилетний мальчик, сладко сплю на старом диване с потертой зеленой обивкой. За окнами — раннее утро, и солнечные зайчики, резвясь, запрыгивают в мой приоткрытый рот.
Вдруг чьи-то костлявые пальцы вцепляются в мое плечо. Перепуганные зайцы выскакивают изо рта и разбегаются. Приоткрываю глаза и вижу большую седую голову, высокий, исполосованный морщинами лоб, крупный нос и жесткие губы; левый уголок рта слегка приподнят, а правый опущен, как у Пьеро. Впрочем, сравнение с Пьеро здесь крайне неудачно. Глаза — темно-зеленые, со странным коричневатым оттенком. Это — дядя Георгий, которого все вокруг называют папой Жорой.
— Хорош нежиться. Подъем! — командует он.
Я кривлюсь, закрываю глаза в надежде, что папа Жора исчезнет из моей жизни хоть на пару минут. Притворяюсь спящим, глаза сразу наполняются белыми кувшинками, под которыми плывет большая серебристая рыба... Но меня снова трясут, сильнее прежнего.
— А ну одевайся. Ишь ты, прынц.
Сижу на краешке ванны, закрыв глаза, пытаюсь досмотреть, куда же поплыла та рыбина. Но хвост ее исчезает, белые кувшинки тонут в темной воде, а из комнаты все громче доносится надсадный кашель папы Жоры.
Надеваю футболку, шорты. Пуговица еле держится — интересно, когда же оторвется? Затягиваю ремешки сандалий, из которых далеко вперед смело выступают два больших пальца.
— Орел! — бросает папа Жора и направляется к двери.
Идем по улице. Я плетусь за ним — сухопарым, высоким, величественным, похожим на памятник императору. Удочка в его руке могла бы выступать в роли копья, но все портят широкие вытянутые на коленях брюки, и папа Жора-памятник двоится, превращаясь в папу Жору-клоуна.
ххх
Родители меня не воспитывали. Быть может, потому, что всегда работали. Впрочем, их отсутствие меня устраивало. В семь утра под скрип паркета мимо моего дивана тяжеловатой походкой проходил отец; следом за ним — гораздо тише, почти на цыпочках — мама. Потом где-то журчала вода, доносились обрывки фраз о детских ботинках на зиму, о ключах, о каком-то Сергееве, свистел чайник. Наконец этот хаотический набор звуков завершался щелчком замка, и вся квартира погружалась в тишину, если не считать жужжания проснувшейся мухи и тиканья будильника. Не раскрывая глаз, я улыбался, ощущая себя самым свободным в мире человеком.
Вообще, работали, суетились все взрослые, кроме папы Жоры. И в этом — в предоставленности самим себе — мы с ним были равны.
У него была жена по имени Серафима, которую и папа Жора, и все вокруг называли Симой, — дородная женщина с остреньким носом, сильно прищуренными (даже не определишь их цвет) глазками и тоненькими черными усиками над верхней губой. Тетя Сима вечно носила полные сумки и была постоянно чем-то недовольна. Наверное, утром, когда она собиралась на работу, папа Жора, как и я, притворялся спящим, испытывая такое же чувство невероятного облегчения.
Затем он вставал, шел на кухню, где теснились шкафчики, табуретки, ведра. Брал пачку «Казбека», отворял форточку и, глядя в окно, неспешно ударял пачкой по раскрытой ладони, пока оттуда не появлялся конец папиросы. Крутил, слегка сдавливая, наполненную табаком часть в тонкой папиросной бумаге. Потом папа Жора — этот Нептун в широких темно-синих трусах и майке, из-под которой выпирала мочалка седых волос, — дул в гильзу, сминал ее и зажимал в крупных желтых зубах. Чиркала спичка, и в форточку вылетало облачко дыма.
Пачка «Казбека» со всадником в черной бурке неизменно лежала на подоконнике. Эта пачка манила к себе. Однажды, улучив момент, я отважился взять оттуда папиросу. Забрался на чердак и закурил, но испытал такое сильное головокружение и тошноту, что поклялся никогда не курить. Впрочем, клятва была нарушена в четырнадцать лет, когда нужно было использовать все доступные средства, чтобы поскорее стать взрослым. Тогда-то папиросам, незаметно перемещаемым из пачки «Казбека» папы Жоры в карман моего школьного пиджака, просто не было цены.
Обряд выкуривания первой папиросы папа Жора совершал каждое утро. Длилось это до того дня, когда в растворенную форточку вылетел ангел, унося душу папы Жоры. Хотя из слов тети Симы: «Покурил, вернулся в комнату, лег на диван и умер» можно допустить, что в форточку вылетел никакой не ангел, а просто сигаретный дым.
ххх
Итак, мы идем по дороге. Справа несутся автомобили, слева зияют пасти котлованов, на краю которых торчат старые голубятни и садовые деревья. Вдруг папа Жора поднимает правую руку и помахивает ею перед собою, словно отгоняя мух. Что-то бормочет под нос, глядя на необычный дом под темно-зеленым куполом.
— Церковь, — поясняет он минуту спустя.
— А что там делают?
— Молятся Богу.
— А кто такой Бог?
Папа Жора останавливается, на его обычно неподвижном лице появляется выражение некоторого удивления.
— Бог — это... Бог! — и снова осеняет себя крестным знамением. — Ну-ка шире шаг, видишь, солнце уже высоко. Всю рыбу без нас переловят.
Я семеню, едва поспевая за ним, и в моем ежеминутно расширяющемся мире из-за плеч Иванушки-дурачка и Трех толстяков выглядывает голова какого-то Бога. Как назло, натирает кожу ремешок сандалии, но останавливаться, понимаю, нельзя — ведь там, в озере, остается все меньше рыбы. Ладно, про Бога спрошу потом, если не забуду.
Мы располагаемся на берегу озера. Папа Жора развязывает ленточку, и бамбуковое копье распадается на несколько колен. Вдвигает одно колено в другое, сначала появляется первая удочка, длинная, затем вторая — покороче. Разворачивает снасть, надевает на крючок кусочек теста и, трижды поплевав на него, забрасывает далеко в воду. Поплавок падает возле чашечки белой лилии, на которой неподвижно сидит стрекоза.
— Видел? Теперь ты попробуй.
Спешу тоже закинуть — меня разбирает любопытство, почему не улетела стрекоза: наверное намочила крылья, а может она мертвая. Однако моя удочка и леска слишком коротки, гусиный поплавок с красным острием плюхается почти у самого берега.
Вскоре мне уже смертельно скучно смотреть на неподвижный поплавок. Зато совсем близко от изломанной тени моей удочки выныривает лягушка. Если бы не папа Жора, можно было бы запустить в нее чем-то.
И зачем он меня разбудил в такую рань?!