Вот и комар в шею впился — чешется. И ногу себе натер.
А папа Жора равнодушен к моим мукам. Собственно, ему были безразличны чужие страдания. Никому не мешая, но и не помогая он жил в своем мире удочек, газет, папирос и водки. Наверное, единственным сторонним человеком, допущенным в его мир, был я, непонятно почему удостоившийся такой чести. Все чаще вспоминаю его слова: «Если человек не причиняет никому зла, это уже немало». Он и сам придерживался этой бесхитростной философии — не совершать ни добра, ни зла. Не знаю, правда, что он чувствовал, когда раз в году на Пасху исповедовался в церкви. Стоя перед иконой Спасителя, считал ли себя грешником?
Он был родом из непонятного мне мира, где совсем иные мерки праведности и греховности — совсем не те, что предлагали школьные книжки. И я учился быть осторожным в своих суждениях.
В нашем дворе о папе Жоре высказывались самые разные мнения. В этом старике многих раздражало высокомерие. Его считали гордецом, выжившим из ума, хотя ум-то у него был крепкий и ясный, вплоть до последних его дней. О нем порой говорили со снисходительным сочувствием: «Что поделаешь, ему ведь столько довелось хлебнуть на своем веку — и войну, и лагерь, и ссылку»; а иногда шипели за его спиной: «Живет паразитом на шее Симы, только и знает, что ловить рыбу да водку пить».
В этих словах была, безусловно, доля правды. Но коль уж речь зашла о «паразите», то следует сказать, что в еде и в одежде папа Жора был крайне неприхотлив. Конечно, и картошка с селедкой тоже стоят денег, но, обращаясь к бухгалтерии, замечу, что он получал пенсию, из которой забирал оговоренную сумму на папиросы и рыбацкие снасти, остальное отдавал жене. Где добывал деньги на водку — эту тайну он унес с собой.
Хотя, повторяю, он всех раздражал. Проходя мимо соседей, лишь едва заметно кивал им седой головой, в чем тоже усматривали непомерную гордыню. Все же его побаивались, и потому всуе предпочитали упоминать его имя пореже.
Помню слова соседки бабы Кати: «Жаль его, но в рай он все равно не попадет» (что за привычка помещать души ТАМ на основании своих куцых представлений!). Баба Катя сказала это у церковной ограды, провожая взглядом мужчин, несущих к автобусу гроб, обитый алой материей с черными лентами. Как на барельефе, из гроба выступал высокий лоб папы Жоры, его крупный нос, виднелись впалые щеки и сухие губы.
А он оказался тяжеловат, гроб с папой Жорой. Хоть был я парнем неслабым, ростом все же не вышел, поэтому приходилось приподнимать повыше напряженные руки. Меня же, однако, никто не просил приходить в эту церковь, тем более нести гроб. «Но уж коль так рвешься, возьми у ног. Теперь подняли. Да заберите эту буханку хлеба и выбросьте огарок! Понесли». Э-эх...
ххх
Солнце уже припекает. В ячейки плетеного садка, опущенного в воду, несколько карасей просовывают свои тупые головы. Весь улов, разумеется, папы Жоры. Он курит и зорко глядит за поплавком. А мне скучно.
— Что-то не клюет, — говорю с тоской. — Мне нужна кора, для кораблика...
— Ладно, иди. Заодно и червей накопай, — дает мне большой складной нож.
Вот это да! Кто еще, кроме папы Жоры, дал бы мне настоящий складной нож?
Вхожу в лес. В голубоватых лучах, пробивающихся сквозь кроны, танцуют пылинки. Под ногами — осторожно, не наступи! — ягодка земляники. В шею впивается комар. Хлоп! Повсюду валяются огромные куски сосновой коры — хватит на пять кораблей! Но добегу во-он до той сосны. Выбегаю на опушку и… замираю.
На залитой солнцем поляне двое — мужчина и женщина. Лежат на животах и о чем-то разговаривают. На мужчине — черные трусы, на женщине — только сиреневые плавки. Я прячусь за стволом дерева и потом осторожно выглядываю. Мужчина кладет руку женщине на спину, гладит. Ветер доносит обрывки фраз: «он этого даже не заслуживает...», «ты просто забыла...»
У меня почему-то холодеет в животе. Неожиданно понимаю, что я еще очень маленький — ведь не могу же вот так лежать с женщиной, у которой открыта грудь. Зато теперь я знаю: если так холодеет в животе, значит, в жизни есть что-то сладостное...
Папа Жора стоит на том же месте. Про червей и не спрашивает. Смотрю в садок, там уже один к одному жмутся караси. Но мне не до рыбы, нужно делать корабль. Обстругиваю принесенный кусок коры. Подравниваю борта, нос, чтобы потом, принеся улов домой («Эти два карася поймались на твой крючок, держи, прынц») и, получив от мамы взбучку за испачканную футболку, опустить в ванну этот изящный кораблик с бумажным парусом.
Как я ждал того момента, когда мама, намылив меня и растерев мочалкой, разрешала потом недолго побаловаться! Вот тут-то разыгрывались баталии! Мой фрегат на всех парусах выходил в открытый океан. Его захлестывали волны, слева нападали пираты, справа — акулы, матросы прыгали за борт, капитан был ранен, акулы с гарпунами в брюхе шли на дно. Но в самый разгар сражения входила мама. Она выдергивала пробку, и океан мелел на глазах. Возникал водоворот, в который затягивало всех акул и пиратов. Я выпрыгивал из ванны, не вытеревшись как следует, надевал чистые трусики и несся к своему дивану, который приветствовал меня дружеским скрипом пружин. Белоснежная наволочка вмиг намокала. Впереди ждала полная приключений ночь...
Эта привычка не вытираться досуха не покидала меня очень долго и раздражала всех, с кем мне довелось жить. Но с некоторыми привычками бороться трудно, как трудно забыть и тот кораблик из сосновой коры, который сулил большие, порою очень рискованные, странствия, но, однажды спущенный на воду, должен был плыть.
Каждую осень папа Жора готовился к зимней рыбалке. Его кухня превращалась в плавильный и кузнечный цех. Там беспрерывно горели конфорки. Папа Жора-алхимик надевал очки: в кухне стоял чад, месилась глина для формочек для мормышек, стучал молоток.
...Ночью в нашем доме зажигалось одно окно. Папа Жора поднимался по лестнице и звонил в нашу дверь. Я, четырнадцатилетний, залезал с головой под одеяло, подтягивая ноги к животу. Мои ночные кошмары превращались в явь.
Дверь отворяла мама. Кутаясь в халат, впускала папу Жору в квартиру.
— Сереженька, — ласково пела мама над моим